Очнулся я от гадливой дрожи чужого, равнодушного прикосновения. С кисти моей руки спрыгнула седая с полуаршинным хвостом. Я приподнял голову и в матовом свете предзорья увидал десятки перебегающих, шевелящихся, скользящих. Я поднялся на ноги и серые стада поскакали, помчались вокруг меня в грохочущем хороводе. Сорвав с крюка пальто и кепку, я бросился опрометью, прыгая чуть ли не с целого пролета лестницы. Своего лица я не узнал в зеркальной витрине магазина. В раннем кафэ за газетой я снял сон с мыслей, как кровоточащую перевязку, Этот день был призрачен и смутен. К половине его я вспомнил о незапертой двери комнаты и, успокоенный уже с шумом полдневья, поднялся к себе на верх. Еще не доходя двух этажей, я заслышал топот спускающихся от моей двери шагов. Холодно и трезво поднял я голову. Сверху сходила вереница знакомых из угольного дома, в котором я бывал чаще других. Просаленный хозяин и роговая хозяйка шли впереди. Их сопровождало почти все ежевечернее сборище молодых серокостюмников и дам с великолепными спинными хребтами. На мой изумленный взгляд последовало разъяснение о решенной загородной прогулке, в которой мне долженствовало быть ученым руководителем, как природоведу. Я отговорился бессоницей и мой вид убедил их в необходимости сейчас же уложить меня в постель. Шум и шарканье шагов сникло к первому этажу и обрубилось тяжело и гулко захлопнувшейся дверью.
Я ворочался до вечера, напрасно стараясь уложить и пригладить щетинившиеся нервы. Сон был прочно пришит где-то вне меня за стеною. Галлюцинирующий слух воспринимал отдельные точки тишины, как шуршащие друг о друга горошины. К вечеру свянувшим овощем стряхнул я себя с постели. Холодная вода дала телу возможность усвоить приемы нормальных движений. Я оделся и, – не в силах выносить тишины, – спустился в весенний вечер к тихой медовой заре. Дом на углу стоял загадкой. Какое-то напоминание подтверждало возможность именно здесь скрепить перерванную нитку сна. Я позвонил у подъезда. Знакомая издавна прислуга не противоречила моему умеренному входу, хотя и пыталась объяснить что-то приветливым голосом. Но я слишком был сосредоточен, чтобы вслушаться в ее слова. Пройдя полутемную прихожую и неосвещенный зал, я вошел в ту гостиную где обычно по вечерам собирались разговаривающие о детях и о гранатах. То, что я сразу сообразил и отчетливо определил, как собственное помешательство, не спасло меня от дрожи и покачнувшегося в сторону сердца. За столом у рояля и по углам в креслах, скрестив лапки на розово-серых животах, сидели круглоухие со злобными глазами, с приподнятой над резцами верхней губой шерстяные существа. Никто не поднялся при моем появлении. Кресла грузно оседали в остропахнущем затхлом воздухе. Низкий звук, затронутый в инструменте басовой струны, ныл, заглохая. Я как-то сразу понял все. Ведь, тиф действовал на прошествии довольно большого промежутка времени. Зараженные вымерали все и сразу. Паразиты молчали и сверепость их глаз была лишь мертвенной тусклотой остеклевших зрачков. Самовар докипал сонно и утешительно; карнизы, драпри и обои ломались неожиданными углами. Я на носках перешел комнату балансирующим лунатиком.
Ни одна из фигур не шевельнулась. Длинные хвосты свешивались с кресел знаменами побежденных.
В комнате – очевидно в моей – хлопнула, теперь бесполезно соскочившая от нетерпения, пружина гильотины. В голове сгустился отработанный пар мыслей и я, падая, поленился протянуть вперед руку.
Врачами вменен абсолютный покой. Но они напрасно так многозначительно предупреждают о гибельности малейшего волнения. Какие же волнения, когда я знаю, я уверен в полной и внезапной гибели призрачных врагов. Я знаю о гибели их гнезд, о гибели их хитрости и их наглости. Я на плечах вынес победу над ними. В том белом опрятном и тихом доме, где я теперь отдыхаю, им безусловно нечего делать. Ну, а там, за стенами, я придумал для них хорошенький механизм, способный превзойти их подозрительность и хитрость. Сон мой скован из железных звеньев и ничьи зубы не перегрызут его.
С девятого этажа
Я живу на девятом этаже. Лестница, ведущая ко мне, имеет сто шестьдесят семь ступеней. Пока поднимаешься по ней, вспоминаешь детство, отрочество и юность. Пролеты ее узки и круты: ход черный.
По лестнице этой поднимались почти все современные поэты. Всходил нервически гордый Мандельштам, поднималась на монашествующую похожая Ахматова, взбегал огнеглазый Пастернак, любезно улыбающийся Есенин, глухоголосый Тихонов, шагал через пять ступеней Маяковский. Поднималась по ней и молодежь: брызгающийся юностью Сема Кирсанов, меланхолический Михаил Голодный, крепкоплечий, с внимательно щурящимися глазами, черно-румяный Сельвинский. Вера Инбер, трепеща за свое несильное сердце, все же отваживалась на подъем. Алеша Крученых скакал со ступеньки на ступеньку. Вышагивал длинноногий, на римского папу похожий Третьяков. И много других, менее запомнившихся, реже бывавших, не оставшихся в памяти.