Дверь моей комнаты, выходящая прямо на площадку лестницы, исписана вдоль и поперек надписями не заставших хозяев посетителей. Виктор Борисович Шкловский предлагал мне ее «издать». В самом деле: на ней множество автографов, подлинных и вымышленных, шуточных и серьезных. Обычно это – извещения о том, что были и не застали. Но много и шутливых экспромтов, говорящих о том, что лестница вовсе не наводит на пессимистические размышления.
Балкон против двери дает возможность, поднявшись и не заставши меня, отдохнуть и полюбоваться далеко, до самого поля, открывающимся видом Москвы. Она отсюда синеватая, подернутая дымкой, с играющим отсветом золота кремлевских куполов, похожих на грядку подсолнухов. В ясные дни на горизонте вырисовываются узорные башни радио.
Дом кирпичный, казенной стройки типа доходных домов. Если глядеть на него снизу вверх, его ровный отвес постепенно суживается кверху. Но это только перспектива. Двор крыт асфальтом, звонок, похож на дно высохшего бассейна. В нем гулко раскатываются голоса детей, лязг сбрасываемого железа, грохот ломового полка.
Я хожу, сочиняю стихи, беру авансы, изловчаюсь продать книгу, принимаю друзей, слушаю их, спорю с ними, но нужности своего дела не чувствую и не ощущаю.
Ко мне хорошо относятся друзья. Меня радушно принимают в редакциях, квалификацию мою ценят достаточно высоко, чтобы мне чувствовать себя обойденным. Стихи свои я могу напечатать в любом журнале; книжку продвинуть, хотя и с трудом, тоже имеется возможность, И все-таки в своем высоком гнезде я стою на одной ноге, как аист, остро чувствуя непрочность своей связи с остальными изданиями, в которых я работаю, незаинтересованность их во мне, как и моих сотоварищах по рифме, так же случайно и непрочно связанных с местами своей работы.
В чем дело? Может быть, время поэзии прошло?
Но это не так, потому что рвущаяся и пучащаяся жизнь требует не только сухо-деловой, но и лирической формулировки. Потому что она, жизнь эта, хочет не только плавного движения, но и взрыва, взмета, сгустка эмоций, накопляющихся и подавляемых обычным, будничным делом. Это особенно чувствуется в дни большой скорби, в дни, когда недавнее прошлое встает, требуя себе краткой подытоживающей оценки. Тогда и я чувствую свой маленький человеческий мирок, сливающийся с общим взрывом, с общим разливом множества воль, чувств, внутренней потрясенности. Тогда и я не чувствую себя ненужным.
Но эти дни редки, а в остальное время стихи – хороши они или плохи – говорят не о том, что нужно, но о том, что необходимо сейчас большинству, множеству, массе. Отсюда – горечь невязки, неслитность, несвычность с большой и тревожной жизнью, дышащей вокруг в подернутом сизой дымкой городе и дальше за ним в видимых с балкона далеких лесах и полях.
И, возвращаясь домой, на девятый этаж, к неизданной двери, читаешь ту же несращенность, неслитность даже с этими стенами, с этими пролетами узкой лестницы, исписанными карандашными надписями. Надписи эти – не те, что у меня на двери. Надписи эти – стенная литература безымянных авторов, тайные, припрятавшиеся по углам изъявления чувств недовольных людей.
Я стою, как аист в гнезде, на своем балконе и смотрю в синеватую даль, переливающуюся крупными каплями золота на кремлевском подсолнечнике. Я вижу Москву только отсюда, сверху. Я знаю только ее центр. И меня знает только центр. Что же сделать, чтобы стать нужным и всей этой замглелой дали?
Сюда же, по этой лестнице, четыре года тому назад, ходил и Хлебников. Его тяжелая поступь проложила много тропинок для современной и будущей поэзии. Его легкая рука лежит на плечах большинства современных поэтов. Но разве был он необходим, насущно нужен, явственно близок остальным, не поэтам, тем, которых нужно поднять не только логическим, точным, медленным движением слова и мысли, но взрывом их, взметом?
Может быть, действительно время поэзии прошло? Может быть, нужна она только для рифмованных формулировок, скандирующих поучений, стихотворной педагогики? Но эти ее виды уж совсем искусственны и наименее достигают цели. Ведь поэзия – попытка формулировать новое, попытка поднять и показать его раньше, чем оно сляжется, установится, плотно войдет в традицию, станет общепринятым и общепонятным. Тогда нет места поэзии. Она уходит искать новых путей и новых объектов. Но между этим слегом, стабилизацией, застоем и тем взрывом, который предшествует накоплению, – что делать поэтам? Что делать, чтобы не чувствовать себя не у дел, чтобы не быть терпимым, но не необходимым придатком печатного станка, чтобы не быть презираемым бухгалтером, кассиром, управдомом и другими реальными работниками жизни?