Я закрыл книгу. Я ушел к Бретонским скалам. Я целую ночь до утра сидел на камне над волнами, и они говорили со мною внятным языком.
Здесь в Париже, в душном, в людном, в скучном, в чужом, даже и книги поэтов мертвы для меня, они раскрываются всегда на немой, ненужной для меня странице. Лишь ветер с моря иногда долетит и сюда, и говорит, что Океан сильнее суши. Да налетит иногда гроза с громом и молнией, и говорит мне, что и людские грозы, неизмеримо менее красивые, все же кончаются освежением воздуха. Этот голос убеждает меня, чтобы я подождал, не падал духом, потому что настанет час, и, уставши от грязи, крови, глупости и злости, люди дохнут свежего воздуха, увидят новое Солнце, скажут веселое «здравствуй» утру и вновь полюбят позабытое ими строительство.
Улица
Дом и улица, улица и дом. Что сильнее? Какая из этих двух сущностей более завладеет вниманием и всей душой, вопреки твоему убеждению и твоим обычным наклонностям?
Конечно, зимою сильнее дом, а летом улица. Это так просто. Зимой на улице часто неуютно, холодно или дождливо, а если и летом улица бывает неуютна из-за пыли и жары, так дома уж вовсе тяжко: душно, дышать совсем нечем, и притом же окна открыты, улица все равно ворвалась в комнату, гонит из нее, – ни говорить, ни читать, ни писать, грохот вошел и кричит: «поди-ка вон».
Я выхожу на улицу. Я иду, не зная, куда идти, по каменным тротуарам, разогретым безжалостными лучами чем-то взбешенного солнца.
Я живу в квартале, довольно странном по соединению совершенно разнородных человеческих элементов, совершенно не соприкасающихся один с другим. Это маленькая уличка в нескольких шагах от бульвара Пастэр. По соседству мастерские художников и ваятелей. По соседству институт Пастэра, где когда-то с Максом Волошиным я был у Мечникова, а совсем на днях разговаривал с бактериологами иными, нашим знаменитым Заболотным, итальянцем Мальфи-тано, поляком Данишем. Я естественными науками очень интересуюсь. И совсем по соседству какой-то завод, – из окна моей столовой, премалюсенькой. Я каждый день смотрю на заводской двор, вижу пыльное здание завода, с лесами около него, вижу на дворе тачки, кучи щебня, кучи длинных новых досок, – верно, они душистые от свежего духа дерева, – и каждый день жалею одно одинокое зеленое деревцо, которое приютилось среди камня и железа на этом пыльном дворе и не хочет умирать, – запылится, смоется дождем и снова зеленеет в уголке. Вот туда мне больше всего хотелось бы пойти к рабочим, поговорить с ними, сказать им, что, хоть я одет немного по-иному, я ем то же, что и они, вина пью гораздо меньше, душевного спокойствия знаю в сто раз меньше и, работая, не обогащаюсь и не имею даже необходимого для себя.
Но как дойти к ним, хоть они и близко? Нет у меня такого таланта. Я смотрю на них и завидую, что они делают то, что кому-то определеннейшим образом нужно и необходимо. А мой тяжкий внутренний труд, биения моей мысли, метания моего чувства, построенья моих слов, созвонности моей песни, – кому это, для чего это теперь? Это не нужно никому.
Но какие, однако, бывают странные рабочие? Должно думать, что и в этой области весьма неладно, хоть меня и уверяют многие, что именно рабочие ручного труда находятся здесь в данное время в наиболее завидном положении.