— Вот тут лежали, — бормотал доктор. — Какие-то дорогие очень, такой, знаете, циферблат... У него запястье отекло, надо было на другую руку ему надеть, а я снял. Я же рядом все время... ну как это? Как можно украсть часы у человека, когда он без сознания?
Крыша поехала, понял лейтенант, который за полчаса по дороге к воротам навидался всякого и ничему уже не удивлялся. И все-таки шагнул к решетке и посмотрел на пацана из Гольфа, того самого, со сломанной рукой. Пацан был не без сознания, он был мертвый. Очень, очень мертвый, совсем. И лейтенанту опять стало муторно и гадко, как если бы он и спер эти сраные пижонские часы. Как если бы он в самом деле хотел отобрать дурацкого рыжего сеттера у двух крикливых стариков и нарочно бросил девчонку из Тойоты одну у проклятой Газели.
— Слушайте, ну их же надо найти, — сказал он вяло, имея в виду не часы, а неизвестных безруких идиотов, которые закоротили проводку, и понимая заранее, что ничего этим, конечно, уже не исправить, и потому искать их нет смысла, никакого смысла вообще.
— Да где их найдешь теперь, всё, — так же вяло отозвался доктор. — Бесполезно, — и сказанное в равной степени относилось и к сбежавшей шестерке незнакомцев, которых он принял за спасателей, и к часам мертвого мальчика, и к самой его смерти. Нелепой бессмысленной смерти от обычного перелома. Он не мог уже вспомнить, зачем ждал ее и что собирался делать после.
И тут в переноске, стоявшей возле дальней стены, заорал кот. Хрипло, обиженно и довольно громко, как заорал бы всякий, кто бог знает сколько времени просидел в тесном зарешеченном ящике, хлебнул горя, натерпелся страху от дыма, огня и грохота и решил, что заслуживает наконец утешения.
Маленький стоматолог и рослый молодой полицейский одинаково вздрогнули и переглянулись, а потом доктор поднялся на ноги и, торопясь, захромал к переноске.
— Голодный, наверно, — сказал лейтенант и ужасно почему-то обрадовался.
Доктор присел над ящиком и заглянул внутрь.
— Ну прости, милый, — сказал он коту. — Я знаю, знаю. Прости, пожалуйста. ПОНЕДЕЛЬНИК, 7 ИЮЛЯ, 15:09
Седой азербайджанец в белом Ниссане Кашкай, который весь последний час потратил на то, чтобы успокоить свою жену и нисколько в этом не преуспел, выглянул из окна и увидел рослую чиновницу в синем костюме. Ту самую, которая на утреннем собрании возле патрульного Форда обещала раздать воду и навести порядок. Порядка в тоннеле, насколько успел заметить владелец белого Ниссана, с тех пор стало еще меньше, а после того как на целых три минуты погас свет, ситуация ухудшалась прямо-таки стремительно.
Сначала мимо по проходу пробежала небольшая группа людей, за которыми гналась вторая, чуть более многочисленная группа, и между ними возникла краткая яростная стычка, во время которой вторые бегущие убеждали первых, что бегать ни в коем случае нельзя. Потом какие-то молодчики, ничуть не стесняясь свидетелей, разбили стекло и вскрыли лупоглазую легковушку с огромной пиццей, нарисованной поперек борта. Тогда он попытался выйти из машины в первый раз — он знал, что никакой пиццы в маленьком Матизе нет, потому что сам же еще ночью купил у водителя последнюю «Маргариту» для своих дочек. Сумма, которую он заплатил за подсохший кружок теста с сыром, была немыслимо высока, и все же он отдал ее добровольно, как и остальные покупатели. А вот мародерство, самовольное и наглое, необходимо было пресечь сразу, пока оно не распространилось. Тем более что хулиганы, разорявшие злополучный Матиз, были почти дети, немногим старше его студентов; он умел с ними разговаривать и не сомневался, что сумеет устыдить их и остановить безобразие. И конечно, остановил бы, если бы не жена. Его умная насмешливая красавица жена, которая вела свою кафедру, как корабль, и легко давала отпор не только карьеристу-ректору, но и суровой бакинской свекрови и которая как-то необратимо вдруг испугалась накануне, когда закрылись ворота. И с этого момента стала не похожа на себя. Говорила быстрым незнакомым голосом. Ни разу не улыбнулась. Не отпускала от себя дочерей, не желала выходить из Ниссана и даже едва согласилась открыть окна. И стоило ему распахнуть дверцу, обхватила его руками и запричитала неприятной бабьей скороговоркой, а потом так истошно по-деревенски завыла, что заплакали девочки, и он остался. Раздраженный, беспомощный, сердясь на себя и на нее, особенно на нее, потому что совсем ее не узнавал.