— Державу я поручаю сыну своему Ивану. А вам, бояре, поручаю его самого. Заклинаю... — Слеза блеснула в здоровом глазу, а левый, больной и подслеповатый, смотрел сухо и бессмысленно. — Заклинаю вас верно ему служить!
Он отвалился на перину, неряшливо скомканную в изголовье. Ждал, кто отзовётся первым. Царевичи Иван и Фёдор стояли в ногах и неотрывно смотрели в лицо отцу. Иван — открыто, нежно и как-то покаянно, а Фёдор всё помаргивал и пришёптывал — наверно, молитву собственного сочинения. Дмитрий Иванович Годунов рассказывал, что Фёдор стал сочинять духовные стихиры и у него, скудоумного, неплохо получается, — несколько спутанно, но трогательно и вдохновенно. Жена его Ирина слагала песни, иные уже в Москве пели. И у Ивана не угасала тяга к писательству, к составлению житий святых. Всех в этой семье, начиная с государя, тянуло на сочинительство.
Убедившись, что ни Мстиславский, ни Шуйский не сообразят ответа, Нагой заговорил:
— Государь, Господь милостив. Мы же не ведаем ни дня, ни часу, когда уйдём. И кто знает, не придётся ли тебе провожать в последний путь кого-нибудь из стоящих здесь! — Нагой взглянул, ища поддержки, на митрополита, и в ту же минуту его внимание было отвлечено лёгким поскрипыванием угловой дверки. Он догадался, что Василиса слушает его. Через несколько месяцев он вспомнит, как, говоря о смерти, подумал об этих двоих и как странно и страшно угадал. — А что изволишь, великий государь, заклинать нас служить сыну твоему, то каждый из нас готов хоть теперь ему присягнуть. Да только, я чаю, рано, государь, святое миро тебе во здравие пойдёт.
Он говорил всё увереннее, потому что вдруг заметил, как верхняя губа Ивана Васильевича, поблескивавшая маслом, которым причастил его митрополит, зарозовела.
Согласный шёпот и шевеление показали, что своей речью Афанасий Фёдорович угодил боярам. Они-то знали, что с государем даже у смертного одра надо держаться чутко, сдержанно и лицемерно. Но с особенной благодарностью взирал на Нагого сам Иван Васильевич. Все прочие, живые и здоровые, наверно, верили в смертельность его болезни, да и сам он был будто прижат, гвоздями приколочен к потным простыням, в утробе было дурно, в печени и суставах — неутихающая боль, а в сердце такая пустота, словно вся кровь уже вытекла из него. Ужас смерти накатывал и отступал плоскими, тяжёлыми волнами, потом то ли безразличие, то ли надежда взблескивали, как влажный песок, и истомившийся в этом борений рассудок ловил всякий признак облегчения, здоровья. Нагого, высказывавшего такую же надежду, Иван Васильевич любил, любил... С края гибели жизнь казалась вовсе не тяжёлой, как было ещё вчера, а светлой и бесконечной, лишь бы удалось отползти от края! По тёмной, хотя, если подумать, объяснимой логике изболевшегося и испуганного человека возможность выздоровления связывалась с притворным неверием в него. Чем безнадёжней он станет думать о своём состоянии, тем вернее отступит смерть, довольная его покорностью. Так ведь и он, бывало, внезапно миловал приговорённых, уверившись в их внутренней готовности к гибели.
— Спасибо, Афанасий, на добром слове, — произнёс Иван Васильевич совсем уже тихо и бессильно. — Я не забуду тебя и там, в пределах горних... Подойди, Иван.
Царевич опустился на колени. Они взглянули друг на друга с такой обнажённой, всё забывающей и прощающей любовью, что люди, смотревшие на них, почувствовали неуместность своего присутствия. Хотя давно уже не испытывали добрых чувств к этому страшному человеку, бояре дружно отвратили лица, оставив отца и сына как бы наедине. Нагой и тут сумел не просто отвернуться, а обратился к киоту с образами.
— Истинно сретенье, сынок, — услышал он не голос, а лепет пробудившейся души. — Встретились мы с тобой перед разлукой. Благослови тебя Господь...
И что-то ещё совсем уже трепетно произносил Иван Васильевич, Нагой не слушал. Как глубоко живёт в нас любовь и как внезапно пробивает ледяную сброю и кипит под хладным паром, яко вода в проруби... У Афанасия Фёдоровича не было детей. Может, и народились у какой-нибудь крымской одалиски, он не знал. Любил племянницу Марьюшку, дочь брата Фёдора. Но то иное, а сын... Слёзы у него не выступили, но его ангел-хранитель увидел их и многое ему простил.
Когда он снова повернулся к государю, царевич стоял на ногах, а митрополит Антоний благословлял бояр, давая понять, что надо уходить. Никто не знал, как долго протянется последнее мучение.
Иван Васильевич лежал, закинув голову, уродливо прикрыв больной глаз, другим — слезящимся и зрячим — смотрел в потолок. Дыхание было тихо.