– А где ты была? – спросил Башмаков голосом внутрисемейного следователя.
– Потом. Билеты уже у меня. Сомиков взял?
– Да.
– И того, с грустными глазами?
– Конечно, – устало соврал Башмаков.
– Молодец! Я соскучилась! Знаешь, чего мне сейчас хочется больше всего?
– Догадываюсь.
– А знаешь, какое самое удивительное открытие в моей жизни?
– Какое же?
– А вот какое… Когда тебя целуют всю-всю-всю, это намного лучше, чем когда тебя целуют всю-всю…
– Интересно. А почему ты так долго не звонила?
– Ну хорошо, сейчас объясню. Только ты не сердись! В общем, понимаешь… Ой, больше не могу говорить – возвращается… Я тебе перезвоню! Обязательно дождись моего звонка! Не сердись, эскейперчик…
В трубке послышались короткие гудки.
«Кто возвращается? – удивился Башмаков. – Этого еще не хватало!»
Будет смешно, если Вета окажется в конце концов женщиной-елкой и бросит его. Ну, бросит и бросит… Не станет же он из-за этого, как Рыцарь Джедай, вступать в партию Революционной Справедливости! Нет, не станет…
Олег Трудович вдруг поймал себя на том, что с самого утра, с самого начала сборов чувствует в теле какое-то знобкое недоумение, похожее на то, что он испытывал много лет назад, когда темным знобящим утром собирал вещевой мешок, чтобы идти на призывной пункт. «А вот брошу все и никуда не пойду!» – храбрился он, но прекрасно понимал: ничего не бросит, а пойдет как миленький, потому что в кармане лежит неотменимая, ознаменованная строгими печатями повестка…
Собственно, жизнь превращается в судьбу благодаря таким вот Повесткам – и печати совсем необязательны. Та дурацкая банка с икрой была Повесткой. И гибель «Альдебарана» – тоже Повестка. Но чаще всего повестки приходили к нему почему-то в виде женщин – Оксана, Катя, Нина Андреевна, а теперь вот Вета. Юная Повесточка с нежной кожей, требовательным лоном и преданными глазами… Но преданность ненадежна и скоротечна. Ему будет шестьдесят, а ей всего тридцать семь. Она отберет у Башмакова переходящий алый колпак и отдаст другому… эскейперчику…
А не хотелось бы остаться в старости, как Борис Исаакович, беспомощным и одиноким. Слабинзон уехал в Штаты в 90-м. Он долго стоял в очереди к американскому посольству, отмечался в списках, как за дефицитом. Наконец его вызвали на собеседование, и чиновник с лицом утонченного вырожденца подробнейшим образом расспрашивал Борьку о житье-бытье, родителях, работе, политических взглядах. Неизвестно, что там Слабинзон наплел, но ему дали разрешение выехать в Америку чуть ли не в качестве беженца. Теперь оставалось главное – пробиться сквозь ОВИР. И он пробился!
Оставшееся до отъезда время счастливый отъезжант бегал по разным инстанциям, вплоть до районной библиотеки, собирая подписи и печати, удостоверявшие, что он, Борис Леонидович Лобензон, ничего больше не должен этой стране и с чистой совестью может отправляться на новое место жительства. Кроме того, Слабинзон доставал через знакомых отца текинские ковры и переправлял их дальним родственникам своей бывшей жены Инессы, имевшим магазинчик на Брайтон-Бич. Олег помогал ему возить ковры в Шереметьево и очень удивлялся, зачем тащить в изобильную Америку отечественные изделия, например вот этот старый, затрепанный коврище с огромными, прямо-таки чернобыльскими синими розами. Таможенники, брезгливо осматривая ковер, даже спросили ехидно:
– А собачий коврик тоже в Америку пошлете?
Борька в ответ лишь вздохнул, как духовидец на лекции по научному атеизму.
Башмаков интересовался:
– На черта ты все это тащишь?
– Ну как ты не понимаешь, Тугодумыч! Что в первую очередь делает человек, уехавший из этого проклятого Совка?
– Что?
– Он создает в отдельно взятом районе Нью-Йорка, а точнее на Брайтон-Бич, свой маленький, миленький Совочек. А какой же Совочек без ковров?! Понял?
– Приблизительно.
Проводы были скромные. Борис Исаакович приготовил прощальный ужин, благо как раз получил ветеранский продзаказ. Прилавки гастрономов к тому времени настолько опустели, что даже мухи исчезли. Правда, иногда по телевидению сообщали о том, как селяне пошли за грибами и наткнулись в лесу на гору сваленной на полянке любительской, реже – сырокопченой. Колбаска была еще совсем свеженькая – и деревня, поменяв излишки на водку, гуляла целую неделю.
– Вредительство! – замечал по этому поводу Борис Исаакович.
– В тридцать седьмом за такие вещи расстреливали! – добавлял Борька.
– И правильно делали! – кивал генерал.
– Дед, а нельзя как-нибудь так, чтобы не расстреливать и чтобы колбаса была?
– Очевидно, нельзя…
Прощальный ужин проходил печально. Ели фаршированную курицу, приготовленную по рецепту покойной Аси Исидоровны. Борька в очередной раз разлил в стопки купленную по талонам водку и сказал:
– На посошок!
– Не жалко уезжать? – спросил Башмаков.
– Из старой квартиры всегда жалко уезжать, даже если переезжаешь из коммуналки в отдельную. Так ведь, дед?
Борис Исаакович, ставший на время сборов внука еще молчаливее, чем обычно, посмотрел на Борьку печальными глазами. И Башмаков вдруг изумился: как же он с такими печальными глазами красноармейцев в бой водил?