С книжным шкафом соседствовал, деля комнату почти пополам, не меньших размеров буфет ясеневого дерева. Лазать по его отделениям и полкам было ещё интереснее, особенно потому, что не разрешалось. Там прятались всевозможные хрупкие вещи. Хрустальные бокалы, фарфоровые статуэтки, сервизы, чашечки, рюмочки, декоративные настенные тарелки, обширные блюда, супницы, вазы… Почти все они были побиты или надтреснуты, но это делало их ещё более интересными, неповторимыми. Как уцелело всё это в годы революции и блокады – уму непостижимо. Кое-что из таящегося в буфете извлекалось наружу и ставилось на стол по торжественным случаям: 30 сентября, например, в день именин моей бабушки и мамы. В этот день собирались родственники и знакомые, и было их превеликое множество. Среди прочих приходил невысокий старичок с аккуратной профессорской бородкой и невероятно изящными манерами. Здороваясь с дамами, он непременно целовал руку, и делал это с таким достоинством, что, казалось, не он кланяется дамам, а они ему.
– Поздоровайся, это барон Штакельберг, – шепнул мне кто-то из взрослых.
Мне это запало в душу, хоть я не был ещё даже пионером и плохо знал про революцию. Все – с именами-отчествами, Пал Саныч, Иван Димитрич, а этот – особенный, по имени Барон…
Торжество проходило за столом, который казался мне бескрайним. За ним свободно умещалось человек двадцать, а втиснуться могло куда больше. Тарелки и чашки, вилки и рюмки красовались на нём разнокалиберные, ибо ни одного целого сервиза не сохранило советское время. Но в ансамбле с картинами в золочёных рамах на стенах, высокими зеркалами, сурово-громоздкими шкафами, под модерновыми завитками бронзовой люстры они составляли мизансцену благородную, даже величественную. Застолья проходили довольно-таки чинно, и тому были две причины, первая: вина испивали чуть-чуть, и вторая: молодого люда средь гостей становилось с годами всё меньше. Двадцатый век искоренял петербургско-ленинградский род и племя. У моей бабушки было десятка два родных, двоюродных и троюродных братьев и сестёр; у моей матери – четыре; у меня – одна троюродная сестра, с которой мы не видимся вот уж лет двадцать… Круг, соединяющийся за этим столом, на моих глазах старел, сужался… Исчез.
Ну а тогда гости приходили и к бабушкиной сестре, моей крёстной. Она переехала в нашу Квартиру уже при мне, в шестидесятых годах. Ей досталась бывшая большая гостиная, разгороженная прежними жильцами на две комнаты. Тут стояла чудесная и неудобная мебель розового дерева, огромное трюмо и, главное, прекрасное пианино «Беккер» 1905 года. Крёстную, занимавшую раньше заметные должности в системе Минздрава, навещали гости весьма разнообразные – врачи, отставные совработники, доктора наук; самыми интересными были её школьные подруги, «владимирки», как мы их называли.
Крёстная училась в Свято-Владимирской церковно-учительской школе при Новодевичьем монастыре. Основательницей и попечительницей школы была Екатерина Победоносцева, вдова знаменитого идеолога самодержавия. О ней «владимирки», когда собирались, всегда вспоминали, и всегда восторженно.
Они вообще были очень восторженны. Они представляли собой ту категорию ленинградских-петербургских старух дореволюционной формации, присутствие которых придавало городу неповторимый аристократизм и с исчезновением которых начался распад городской среды. Они были маленькие, чистенькие, аккуратные; они говорили с характерным старинным петербургским акцентом, очень чётко выговаривая согласные, почти по слогам; говоря, они всплескивали руками и поднимали очи горе, подобно Марии Магдалине на картине Тициана. Они держались очень прямо: когда они сидели, их спины не касались спинок стульев. Они вели эмоциональные беседы о выставках в Русском музее, о концертах в Филармонии, об экскурсиях по городам Золотого кольца, реже – о своих родных и знакомых, и ещё реже – о международном положении, неизменно осуждая Америку и восхищаясь политикой СССР. Обсудив всё это, восторженно оценив игру Рихтера или вытащенные из запасников эскизы Александра Иванова, они пододвигались ближе к пианино. Крёстная садилась за инструмент, начинала играть (она даже в старости играла прекрасно), а «владимирки» – петь. Это было немножко смешно, но очень трогательно. Пели тонкими старушечьими голосами, но чисто, правильно и вдохновенно. Их репертуар составляла невообразимая классика – не ниже романсов Чайковского. В заключение непременно пели итальянский романс «Санта Лючия»:
После этого расходились, поцеловавшись на прощанье.