Читаем Три года одной жизни полностью

Как ветром, смело Курапова с кровати. В чем был, босиком, без рубахи, кинулся к проходной. Протиснулся кое-как через толпу. Вздрогнула набитая до отказа клеть, и гам толпы взмыл вверх. Внизу грохот, обрывки чьих-то фраз:

— Помойную прорвало... Говорят, над седьмым...

— Помойная над штреком? Не ерунди!

Грохочут обвалы, трещат, словно пылая в костре, крепи. Спасатели бегут к седьмому штреку.

— Через восьмой вызволять нужно, — кричит им Курапов, — через восьмой!


Прямого выхода из седьмого штрека в коренной уже не было. Молодцов подтащил Суворова к заходке, но и она заплыла грязью.

— Выбирайся, парень, один‚ — прохрипел Суворов.

— А ты?

— Пожил, будет!

— Дать, может, лопату — оттяпаешь заодно и дурную голову?

— Не выйти нам!

— Выйдем!

Владимир принялся разгребать грязь руками. Все труднее дышать, в ушах гул, темнеет в глазах. Газ. Полыхнуло и потухло в лампе пламя, словно улетело, оставив вокруг глухую, давящую темноту. Такая концентрация газа смертельна.

У заходки был сточный колодец, прикрытый горбылями. Надо найти, открыть. Газ тяжелее воздуха, стечет вниз. Суворов обессилевает, впадает в беспамятство. Владимир тормошит его, бьет по щекам — только бы не уснул.

Где же колодец?! Нащупал, наконец, Владимир горбыли, расшвырял их. Стало легче дышать. Вдруг вспомнил: Тишин наверху. Зальет сбойку водой — не выбраться тогда парню. Отыскал на ощупь лопату, поднялся с ней по сбойке в заброшенный штрек. Снова шибануло газом. Откуда-то сбоку доносился шум, глухие голоса, скрежет лопат. Владимир хотел крикнуть, но газ сделал уже свое дело: закружилась голова, голоса, шум стали вдруг удаляться... Вон они будто летят следом за пламенем лампы... Чернота, звенящая, гулкая чернота обволокла Владимира со всех сторон, как вязкая тина...

Только наверху, у клетей, пришел Молодцов в себя. Глаза резануло светом. Плач, крики. Машина с красным крестом. Носилки. Их много, целый ряд. Ведут прихрамывающего Тишина. Кого-то кладут на подводу — этот уже мертв. Кто? Маркелов?! Эх, Сема, Сема... Владимир будто услышал его неторопливый, рассудительный голос: «Который лодырь или залить за воротник любит, того, конечно, в расчет не брать».

Рядом у носилок плачет женщина, испуганно жмется к ней беловолосый мальчишка. «Папка! Папка!» Страшен умирающий отец: лилово-серое лицо, из уголков рта будто выползают красные змейки.


В старом, выстроенном еще до революции бараке размещалась шахтерская больница. Дощатые, выбеленные известью стены, скрипучий пол, почерневшие рамы, зашарпанные, исковырянные гвоздями двери. Странно выглядели на них сверкающие свежей эмалью таблички: «Приемный покой», «Процедурная», «Операционная».

Состарившийся вместе с больницей врач не первый год уже обивал пороги рудоуправления, требуя переоборудовать больничное помещение, но добился пока лишь смены старых табличек.

Каморки, где помещались кое-как две-три койки и тумбочка, именовались палатами. В одну из таких палат, значившуюся как хирургическая, поместили Суворова. В вылинявшем байковом халате, с забинтованной рукой — лапищей, он еще определеннее походил на медведя.

Палата, в которой лежал Молодцов, считалась терапевтической. Хирургическим больным заходить в нее не разрешалось. Но разве сладить сиделке Насте с таким здоровяком, как Суворов! Примется дубасить увальня кулаками по спине, а он только усмехается. Торчит целый день подле Молодцова — и все тут.

В больнице полно посетителей. Не пустит строгая Настя в палаты — топчутся у окон.

Не заходил только Михаил — рассказывали: отпросился в отпуск, уехал в Кратово, вернется через две пятидневки. Приехал раньше, явился в больницу в щеголеватом костюме, с портфелем — устроился в рудоуправлении.

— А с шахтой как же? — спросил его Владимир. — В заявлении писал: «Место комсомольца на передовой трудфронта». Дезертируешь, выходит, с передовой-то?!

— Не дезертирую, а перехожу на другую работу, — обиделся Михаил. — Ладно, — махнул примирительно рукой, — сейчас ты закроешь глаза, а откроешь их по моей команде. Только раньше подойди к окну!

— Что за цирк?

— Ну закрой же глаза! И подойди к окну, — интригующе просил Михаил. — Ближе, ближе!

— Выдавлю носом стекло!

— Не выдавишь... А теперь гляди!

За морозным стеклом угадывались чьи-то смеющиеся лица. Владимир вгляделся и не поверил: Тоня и Костя. С чего бы это?

— Выездное бюро кратовской ячейки, — гордо объявил Михаил. — Понимаешь, канун Нового года, а ты в больнице... Ну и махнули. — Оглядел тесную палату: — Где вот только нам... Неплохо бы соорудить нечто подобное столу...

Пошел к главврачу и в пять минут обо всем договорился. Что-что, а уладить, договориться, раздобыть он умел. Разрешил врач посидеть в освобожденной для ремонта приемной. По случаю Нового года разрешил даже выпить кагору. Рюмок, конечно, не было, вместо них взяли мензурки.

Когда сели за старый, заляпанный, как в Кратове, чернилами стол, Тоня рассмеялась:

— И правда, выездное бюро! — Постучала по графину: — Тише, товарищи, тише!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Семейщина
Семейщина

Илья Чернев (Александр Андреевич Леонов, 1900–1962 гг.) родился в г. Николаевске-на-Амуре в семье приискового служащего, выходца из старообрядческого забайкальского села Никольского.Все произведения Ильи Чернева посвящены Сибири и Дальнему Востоку. Им написано немало рассказов, очерков, фельетонов, повесть об амурских партизанах «Таежная армия», романы «Мой великий брат» и «Семейщина».В центре романа «Семейщина» — судьба главного героя Ивана Финогеновича Леонова, деда писателя, в ее непосредственной связи с крупнейшими событиями в ныне существующем селе Никольском от конца XIX до 30-х годов XX века.Масштабность произведения, новизна материала, редкое знание быта старообрядцев, верное понимание социальной обстановки выдвинули роман в ряд значительных произведений о крестьянстве Сибири.

Илья Чернев

Проза о войне