А сейчас он закурил первую сигарету и с вызовом выдохнул дым. У него свирепый вид влюбленного, готового обвинять в своих бедах весь мир. Он смотрит на часы. Месса вот-вот должна кончиться. Чтобы дойти пешком от Живри до нас, Мануэле понадобится минут двадцать. Дождь не прекращается. Небо серое, низкое, оцепенелое, лишь кое-где на нем пятна чуть более темных туч.
— Приму-ка душ.
— Тебе это пойдет на пользу.
— Ах, я неважно выгляжу? — возмущается Оливье. — Если хочешь знать, я нарочно напился. Мы были с Марселем Пите. Выпили по стаканчику-другому, и он поплыл домой. А я, оставшись один, зашел в первый попавшийся бар и за стойкой хватил коньяку. Ко мне стала клеиться какая-то девица, в конце концов я ей поставил стаканчик и стал рассказывать. Мне просто необходимо было перед кем-то излиться. Я ей говорю: «Мой сволочной папаша…» Ну, она тут же предложила утешить меня. И вдруг вся моя злоба обернулась против нее, наверно, потому что она, к своему несчастью, ляпнула: «А, потерял одну, найдешь десять!» Я, видимо, разошелся. Хозяин взял у меня бумажник, отсчитал за выпивку, сунул его обратно мне в карман и вышиб меня на улицу.
— Иди, принимай душ.
— Что, больше тебе нечего мне сказать?
— Выпей кофе покрепче и прими душ. А когда выйдешь, постарайся взять себя в руки и не нарывайся на скандал.
Надоел он мне. Я поднимаюсь к себе в комнату и гляжу на деревья; на некоторых еще остались желтые листья, от дождя они кажутся лакированными.
Иной раз я начинаю во всем винить наш дом, мрачный лес, пруды, вообще всю эту богом забытую дыру, где у нас всего одни соседи, да и те какие-то чучела.
Роривы, три десятка лет торговавшие молоком на улице Тюренна, не только простодушно гордятся тем, чего достигли в жизни, но и почитают себя обязанными, поскольку мы соседи, делать нам визиты. Похоже, они ничего не замечают. Приходят обязательно с тортом или с конфетами. Сияют так, словно их встретили с распростертыми объятиями, усаживаются в гостиной.
— Как вы переносите эту жару?
Или сырость. Или сушь. Рорив час сидит с удочкой на Большом пруду и, бывает, сподобится вытащить линя. А однажды поймал двух, довольно крупных, обернул листьями и принес нам.
— Чтобы отбить привкус тины, слегка протрите их изнутри уксусом.
Чаще всего они являются, когда дома одна мама; отец, если вовремя замечает их приближение, прячется в кабинете. И тем не менее нормальные люди — это все-таки они. Не мы же.
Я перевожу взгляд на мокрое шоссе и вижу нашу машину. Отец за рулем, а рядом с ним кто-то сидит, не могу разобрать кто. Но я уже догадываюсь. А когда машина подъехала ближе, различаю лицо Мануэлы.
Все вполне естественно. Оба были в церкви, льет дождь, пешком идти далеко. Папа предложил Мануэле подвезти ее… Да, естественно, но только для других, не для нас, и у меня лишь одна надежда, что ни мама, ни брат не смотрят в окно.
Машина огибает дом. Хлопнула дверца, шаги двух человек по дорожке, голос Мануэлы, но что она говорит, не разобрать.
Она, как обычно, весела. И в воскресенье, и в будни ходит по дому в черном платье служанки, соблазнительно обтягивающем грудь и зад. Я часто думаю, может, она это нарочно, чтобы подразнить маму, а возможно, и отца. Нет, скорей, только маму, бывает, Мануэла поглядывает на нее с насмешкой.
Оливье без стука влетает ко мне в комнату, как раз когда я переодеваюсь.
— Ты видела?
— Что?
— Ее привез папа.
— Дождь же идет.
— Это не повод заманивать ее в машину и ловеласничать. Надо будет спросить у Мануэлы, не лапал ли он ее за коленку.
— Не преувеличивай, Оливье…
— Ты так думаешь? Сразу видно, что ты не знаешь мужчин, кроме своего старикашки профессора.
— Оливье, позволь мне одеться.
Сейчас он набрасывается на меня, забыв, что ничего не знал бы о моей личной жизни, не расскажи я ему однажды вечером, когда мне стало просто невмоготу держать все в себе, о своем чувстве к профессору.
— Сумасшедший дом какой-то!
И Оливье выскакивает, громко хлопнув дверью. В половине первого мы сидим в столовой, каждый на своем месте, готовимся вкушать воскресный обед — цыпленка. Мануэла подает, уходит в кухню, возвращается. Мы молчим. Ни у кого нет охоты говорить. Оливье сидит красный, он выпил подряд три стакана вина, но отец делает вид, будто не видит этого. Зато мама не отрывает глаз от Оливье, следит за каждым его движением, за каждой гримасой.
Достаточно одного слова, неловкого резкого жеста, и разразится скандал. Брат — я это чувствую — с трудом сдерживается, чтобы не затеять его. Ему, конечно, станет легче, но для всех нас жизнь после этого еще больше усложнится.
Оливье выходит из-за стола первым, но перед этим выпивает залпом четвертый стакан. Минут через десять, когда мы сидим в гостиной и пьем кофе, раздается треск мопеда, и я вижу в окно, как брат уезжает. Теперь мой черед удирать. Я поднимаюсь к себе, надеваю резиновые сапожки, плащ с капюшоном.
— К ужину вернусь, — сообщаю я, приоткрыв дверь гостиной.
И они остаются вдвоем, им ведь некуда уйти. Единственное, что они могут, — замкнуться каждый на своей территории: мама — в гостиной, отец — в кабинете.