Я смотрел в согбенную спину Ильи и чувствовал, как на меня накатывает грусть, тоска по чему-то далекому и невозвратному. Мне сделалось почему-то неловко от нашей встречи, а вернее — от расставания: вот так накоротке, мимоходом…
Чтобы как-то погасить в себе эту неловкость, бодрясь, на шутейной волне я спросил:
— Илья, голубей держишь?
— Хо, вспомнил! — Он обернулся. — Не, давно бросил. Родя Чуйкин занимается голубями. Помнишь, как нас гонял? А теперь сам. Развел сизарей. Снимутся, будто стая воронья, и летят в поле кормиться. На мясо держит, как курей, а не кормит. — Он взглянул на Карпа: — И Романыч от него не отстает. — И быстро, чтобы не дать Карпу обидеться, добавил: — Но Романыч кормит, а тот своих на колхозное поле переключил. Все перевернулось, Кузьмич: раньше мальчишки голубей водили, а теперь пенсионеры. Если доживу до пенсии, может, и я разведу. Только не сизарей, а таких, шоб глазу приятно было. — И он, прищурившись, взглянул в небо, будто там парили его голуби.
Илья ушел, и мы медленно, будто нехотя потянулись в дом, к столу. Здесь я оказался между дядьями: слева сидел Платон, справа — Карпо.
Гости разговорились, пошел общий гомон. Карпо обернулся к жене, спросил у нее вполголоса:
— Рази у нас перед войной был чувал с сухарями?
Та удивилась вопросу, но, взглянув на меня, поняла, что это касается какого-то нашего разговора, сказала решительно: