Собрали Федьке по татариновскому дому какую-никакую воинскую справу, пару пистолей дед подарил, немецкой работы, не новых, но добрых, со всем прибором для огненного боя. Саблю Федька отцовскую взял – за печкой отыскал, от паутины очистил, выточил. Оседлал свою Зорьку да поехал под Белокаменную Москву, где трудно, медленно, через силу съезжалось на службу государево поместное войско. Народ в сотне подобрался разномастный, наполовину случайный. Безусая молодежь, коей в свой первый поход идти было, быстро передружилась между собой, смотрела соколами и только похвалялась, как ляхов да воров рубить станет. Люди постарше к бою не рвались, судили да рядили между собою, что силен самозванец Гришка Отрепьев наемной ляшской да казацкой конницей, не тягаться с ней в поле государевым служилым людишкам, худоконным и до битвы непривычным. Надобно, говорили, за стенами али за крепким тыном отсидеться, выждать. Даст Бог, сама собою смута уляжется. А вести из Северской земли приходили одна другой тревожнее: город за городом, крепость за крепостью передавались проклятому еретику Гришке после малого отпора, все царские воеводы перед войском его бежали…
Великий государь Борис Феодорович в палатах своих затворился. Сказывали, недужен он сильно от дурных известий и страхом великим обуян.
А еще сказывали, робким шепотком, озираясь по сторонам: оттого Борис, хитрый да властный прежде, в такую душевную слабость впал, что страшная вина его совесть гложет, убийство дитяти невинного, несчастного царевича Димитрия. Вот и гадает венценосный душегуб – уж не тень ли убиенного младенца встала из гроба во брани и в пламени, чтобы черную душу Борисову к ответу повлечь? Федька со товарищи, однако, бодрились, сабельками позвякивая: «Мы – ратные московские дворяне, государева надежа! Какая бы тень ни восстала – обратно во тьму загоним!»
Выступили от Москвы всем войском под рукою князя-воеводы Василия Иваныча Шуйского. Шли, однако, мощно и грозно. Под колокольный перезвон златоглавых соборов и малых церквей московских, под напутственные молебствия духовенства, под клики толпы. Шли под плесканием стягов, с коих строго и недобро глядели лики святых, с многочисленным нарядом[42]
, большим, средним и малым, с краснокафтанными стрельцами московскими, с конницею поместной, с утробным рокотом тулумбасов[43], с ревом воинских труб, с растянувшимися на много верст обозами… Под Севск, навстречу Гришке-анафеме! Дрожи, Гришка-расстрижка, московская сила пошла!Обозов половина в пути отстала: клячи упряжные, холопские, худо кормленные, падать стали. Пушек на снежном бездорожье побросали столько, что невдомек: больше довезли или больше оставили. Ратные людишки простого звания всю дорогу бежали – то ли по домам, то ли к Гришке-самозванцу. Добрались худо-плохо до лагеря под Добрыничами, где остатки рати князя Мстиславского после позорного бегства своего от Новгорода-Северского раны зализывали. Дворяне сразу сгоряча рванули в поле битвы искать – какая там битва?! Федька Рожнов свое первое сражение – «боевое крещение», как опытные вояки называют, – ни за битву, ни за крещение не считал. Наскочили из полей летучие польские хоругви[44]
, легкие запорожские загоны, кружились вокруг неповоротливого царского воинства, жалили, отскакивали, снова жалили. Метались московские дворянские сотни, по конскую грудь увязая в снегу, теряя лошадей и людей… Пальба шла со всех сторон, а кто палит, свои ли, чужие – не разобрать! Все орут: «Ляхи, ляхи, вот они!», а Федька так ни одного ляха в глаза и не видел. Потеряв до пяти сот бойцов побитыми, пленными, а паче того разбежавшимися, вернулась к вечеру растрепанная и пристыженная дворянская конница обратно в лагерь…С тех пор Федька, наверное, ни одной разведки и не пропускал. Обидно было ему: почитал себя не хуже любого пана-шляхтича, по-честному, грудь в грудь сразиться хотелось. В тот день их сотенный голова Лисовин вывел в конный разъезд десяток дворян – сплошь молодежь, Федькины друзья-приятели, из тех, кому тоже с ворами поквитаться не терпелось. Уже обратно поворачивать собрались, как вдруг смотрят, выезжает из-за ближнего перелеска вершник – по угловатой меховой шапке с пером, по рослому рыжему коню немецких кровей, а пуще всего по всей горделивой и осанистой повадке сразу видать – лях! Разглядел царских служилых людей, издевательски рукой им помахал, поворотил коня и пустился вскачь по целине. Должно быть, полагал, что долговязый жеребец его легко оставит позади мохнатых, приземистых московских бахматов.
– Ату его, ату!!! – закричал как на травле сотенный голова Лисовин. – В угон, молодцы! Живьем вора…