Чего уж тут понимать… «Неволя» и по-польски, и по-русски, верно, одно и то же значит… Приуныл Федька, словно весь боевой задор из него вытек. Будто во сне глядел он, как съезжались другие ляхи, как со смехом рассматривали его, тыча пальцами, как поймали и привели его Зорьку. Здоровенный парняга в овчинном кожухе и косматой шапке, говоривший понятнее, чем остальные (должно, по-малороссийски, с Украйны), и державшийся попроще (слуга или холоп), ловко связал Федьке руки, накрепко завязал темной тряпицей глаза и помог взобраться на Зорьку. Сам слуга поехал рядом, ведя кобылку пленного за повод. Тронул с места ляшский разъезд, и пересел дворянский недоросль Рожнов из боевого седла в седло невольничье…
Ехали долго. Федька уже и всех святых угодников помянуть успел, и матушку покойницу – грех, конечно, но когда особенно худо бывало, он матери, как святой, молился. После вдруг раскрасавица Дуняша вспомнилась, старостина дочка из родного Татаринова, с коей изведали они на дальнем сеновале запретную сладость. Хоть и знал Федька, что было между ними одно лишь игрище молодого тела (Дуняша за Анфимку-кузнеца полюбовно просватана была), но слезы вдруг сами на глаза и навернулись. Осрамился бы перед супостатами, коли не слепая повязка, а так просто носом захлюпал – холодно, мол.
Час, наверное, прошел, а то и полтора, когда по гомону голосов, по конскому ржанию и по едкому запаху елового костерного дыма угадал Федька: во вражий стан они въехали. Хотел он незаметно повязку с глаз сдвинуть, как будто шапку связанными руками поправлял, да слуга-украинец зорко за ним бдел. «Не чипай[46]
, москалику!» – прикрикнул, да еще кулаком в бок сунул. Не больно, скорее обидно. Затем кони встали.– Злазь, прийыхалы!
Федька соскочил с седла, хоть со связанными руками не очень ловко было, потоптался, разминая ноги. Тут кто-то с него разом и повязку, и шапку сдернул, и яркий снежный свет с непривычки больно в глаза ударил. Проморгался Федька, смотрит: стоит он посреди утоптанной площадки перед простым войлочным шатром, над коим стяг пестрый водружен (ветра нет, висит стяг – не разобрать, что на нем изображено). У входа в шатер на карауле застыли четверо усатых польских латников в дивных пернатых шлемах. Смирно стоят, хоть, наверное, и холодно им в железе-то на снегу.
Откинулся полог, вышел из шатра некий человек, с виду еще молодой, лет двадцати пяти или около того, и стремительной походкой пошел прямо на Федьку. Был незнакомец в мохнатой шубе, под которой стальной панцирь проглядывал, с непокрытой головой, остриженной коротко, как латиняне стригутся. Ростом казался невысок, но широк в плечах и длиннорук. Гладко, по-иноземному выбритое лицо его, не отличавшееся особой красотой, носило на себе отпечаток той внутренней силы, которая способна и повелевать, и располагать к себе. Выступив из-за спины у пленного, уже знакомый лях-победитель снял шапку, приветствовал вышедшего почтительным полупоклоном и обратился к нему на своем свистяще-цокающем наречии. Федька, наделенный цепким взглядом, отметил, что под шапкой у пана – плоская железная мисюрка[47]
с кольчужной бармицей. Решил, если выберется живым, саблею по головам панов не будет рубить, а станет бить пыром, прямо в душу.Незнакомец между тем обменялся с поляком несколькими словами на его языке (похвалил за пленного, видно: лях так и расплылся в улыбке) и поворотился к Федьке. Холоп-украинец тотчас крепко двинул дворянского недоросля в шею: «Кланяйся!», но тот выи гнуть не стал и только дерзко приосанился. Вестимо, пленных на расспросе пытают, но страшно почему-то не было. Наверное, страх потом придет, так что ж ему раньше времени потачку оказывать? Не дворянское это, как учил старый Савва Татаринов…
Но дивный человек посмотрел на Федьку неожиданно милостиво и спросил просто:
– Ты кто таков, вояка?
Говорил он по-русски чисто, отчетливо выговаривая каждое слово, отчего Федька утвердился в уверенности: из наших он людишек и, как видно, из книжных. Впрочем, воеводы так и говорили: «Беглый монах, надругавший иноческий образ»…
– Чего молчишь, али язык со страху проглотил? – засмеялся самозванец, и в светлых глазах его засверкали мальчишеские веселые искорки. Тут Федька спохватился и отвечал степенно, придав голосу напускную взрослость:
– Служилый московский дворянин я, Федор, сын Рожнов, внук Татаринов.
– А давно ли ты на службе, служилый? – Самозванец говорил спокойно, но за его словами так и звенел удалой смешливый задор, сродни тому, что еще недавно чувствовал Федька и в своей душе.
– На службе с два месяца будет, – отвечал он.
– Под Северском против меня сражался?
– Нет. Мы уже после битвы из Москвы прибыли.
– Что в Москве? Что православный народ обо мне говорит?
– Мне недосуг слушать было. Мы к походу изготовлялись, забот довольно.
– Видел ли ты перед походом воочию Бориса?
– Куда нам, мы простые ратные люди! Не видал.
– А генваря десятого дня бился ли с нами?
– Тогда бился.
– Скажи, много ли против меня после двух сих разгромов осталось войска?