Его снова привели в тот же директорский кабинет. На столе горела керосиновая лампа — электростанция перед отходом была разрушена. Рядом с прежним желтолицым переводчиком сидел теперь человек весь в черном. Его черная фуражка с высокой тульей и белым кантом зловеще лежала перед ним на столе. На этот раз Дегтяренко сразу предложили сесть. Он сел. Свет от лампы после длинного черного дня в глухом сарае слепил. Он заслонился рукой от света, чтобы лучше разглядеть лица людей.
— Ну как, — спросил переводчик. — Продолжим?
— А что продолжать-то? — сказал Дегтяренко невесело. — Что я — мышь, а ты — кошка… Кончайте — и всё тут.
Тот помолчал, листая блокнотик.
— Вам сохранили жизнь, — сказал он затем. — Немецкий врач оказал вам помощь. Или не так?
— Так. А только зачем оказал? Чтобы я тут перед вами сидел… чтобы в сердце мне плюнуть сумели? Ну, только нет… в сердце мне не плюнете. Убить можете, а в сердце не плюнете.
Минуту переводчик обстоятельно переводил все офицеру в черном.
— Господин обер-лейтенант, — сказал он, — предлагает вам следующее: первое — сообщить номер вашего артиллерийского полка и местонахождение штаба дивизии. Второе: сообщить точный маршрут, как двигался ваш полк, — по пунктам: города и деревни. Понятно?
Дегтяренко усмехнулся.
— А что за это мне будет?
— Вас отправят в Германию. Будете в лагере, в хороших условиях. Сможете работать по специальности.
— Мало. Скажи ему, что мало, — сказал он, чувствуя, как мстительная сила снова как бы распирает его ослабевшее тело. — Что же я — за пятак буду Россию продавать? Ты ему скажи, — добавил он, — он снова чувствовал во рту солоноватый вкус крови: вероятно, разошлась от напряжения рана, — ты ему скажи: вовеки силы такой не придумать, чтобы человека нашего сломать!
Все вдруг слилось: и желтое лицо переводчика, и огонь керосиновой лампы, и черная фуражка, сидевшая на столе, как ворона, — со страшной силой, упершись руками в сиденье, он толкнул ногой стол. Лампа свалилась на пол, горящий керосин потек, и только длинный, очень громкий удар, точно хлестнули по нему, Дегтяренко, кнутом или проволокой, проник ему куда-то в грудь. Он еще мгновение сидел, крепко ухватившись за сиденье руками, потом стул под ним точно подломился, и он упал прямо лицом в горящую лужу керосина. Он даже услышал, как сразу затрещали его волосы, но потом все стало безразлично… только стручки акации, которые видел он днем, лопнули вдруг, и огненные семена посыпались из них, и горло его переполнилось ими.
XIV
Всю ночь уходили из города по единственно свободной дороге. Пешком и на лошадях торопились жители выбраться из мест, на которые теперь надвинулась война. Забежав перед вечером в дом, Соковнин застал готовую к уходу вместе с родными Раечку.
— Я думаю, нам не уйти, — сказала она бескровными губами, — немцы нас перехватят.
— Ну, зачем же так думать, — ответил он. — Еще, может быть, не в одном городе с вами встретимся.
Но в это трудно было поверить. Немцы находились в десяти километрах от города. Все в комнатах было опрокинуто, постели стояли без простынь, в настежь открытом буфете блестела посуда, но жизни в домике уже не было. И вьющийся виноград напрасно пытался укрыть его в этой обнаженности судьбы. Соковнин снял с гвоздя позабытый плащ и вернулся в садик. Наскоро сложенный скарб одиноко стоял на траве. Уже печально сиротствовали покинутые дома с забитыми дверями и окнами, как будто это могло спасти их от разорения. Раечка покорно и молча сидела на одном из узлов.
— Только не унывайте, Раечка, — сказал Соковнин, присев на минутку рядом. — Война — жестокое дело… но она пройдет, как тогда ночью гроза. Помните, какое утро было после грозы?
Он вспомнил это стеклянное, все в каплях, в журчании ручьев, в запахе освеженных листвы и земли утро. Холодными пальцами она стала вдруг расстегивать блузку на груди, и он увидел детскую ее ключицу и худенькую тонкую шейку подростка.
— Пожалуйста, возьмите это от меня на память… прошу вас, — сказала она. — Это пустяк, но мне хочется, чтобы он был с вами… это у меня от бабушки.
Она протянула ему маленький овальный медальончик, ту наивную старомодную безделушку, которую дарили обычно, когда кончалось отрочество и начиналась юность. Медальон был еще тепел от ее кожи.
— Ну, зачем это, Раечка, — сказал Соковнин, возвращая ей медальончик.
— Нет, что вы, что вы… — заторопилась она, — как же так… раз я это решила. Я задумала так… понимаете? Вот тогда ночью, когда была гроза и они прилетели.
Он понял, что нельзя отказаться.
— Ну, тогда надо и от меня что-нибудь на память… — Он похлопал себя по карманам гимнастерки и нашел выдвижной карандашик — единственное, что у него сохранилось от прежнего. — Вот напишите мне этим карандашиком, когда устроитесь… обещаете? — Он вырвал листок из блокнотика и записал ей номер полевой почты. — И верьте, Раечка… еще не одно хорошее утро встретите вы в вашей жизни.