– Вы не поможете больного к машине спустить? – тяжело дыша, попросил он. Говор у него был не московский. Жидкие льняные волосы в беспорядке липли к вспотевшему лбу. Врач пребывал в трогательном отчаянии, которое при других обстоятельствах могло показаться забавным.
Гриша быстро надел обувь, прикрыв дверь, последовал за врачом вниз по лестнице. На площадке пятого этажа косо стояли носилки, рядом стояла женщина – соседка с шестого этажа, которую Гриша знал в лицо и с которой здоровался при встрече, но имени её не знал.
– Хотели сами, да не смогли, – виновато пояснила она. – В лифт пробовали – не помещаемся. – Она держалась со спокойной грустью, с достойным смирением перед неизбежностью жизни.
– Во всём подъезде ни одного мужчины, – сказал врач, по-прежнему тяжело дыша, – подумать только.
– Все на дачах, – предположил Гриша.
– Да нет, – возразил врач с досадой, – все дома. Даже не открывает никто. Я все этажи обежал.
Только сейчас Гриша наконец разглядел, кто лежал на носилках. Оказалось, что это была закутанная в серый платок из козьего пуха крохотная старушка. Волосы у неё на голове были даже не седыми, а уже просто серыми, мягкими и тонкими, неотличимыми от козьего пуха её платка. Она сохраняла сознание и молча смотрела глазами попавшего в силок зверька. Тело было до того миниатюрно, что вес его почти равнялся весу самих носилок, но врач то и дело просил передохнуть.
– Ой, не могу, остановитесь, пожалуйста, – начинал он причитать через каждый пролёт тонким голосом. Видимо, он и впрямь был совсем слабосильным или и сам чем-нибудь болел. Гриша послушно останавливался, стараясь не смотреть в глаза старушке, но когда опять брался за носилки, то поневоле снова с ними встречался – с глазками-бусинками маленького напуганного мышонка…
Было прохладно, и соседка Лена под накинутой кофтой прижала к груди скрещённые руки. Некоторое время они молча стояли, провожая взглядом удаляющуюся карету, которую водитель аккуратно вёл по узкому двору вдоль других припаркованных автомобилей. Водитель включил мигалку, и она разбрасывала на все стороны красные и синие кляксы. Сплетения ветвей тенями проползли по белой краске корпуса, алым огоньком загорелся поворотник, и карета, помедлив, скрылась за следующим домом.
– Спасибо вам, – поблагодарила Лена так проникновенно, что Гриша испытал неловкость.
– Ну, что вы, – поморщился он как от зубной боли. – Это мама ваша? – спросил он, и Лена покивала, продолжая смотреть в ту сторону, куда уехала карета «скорой». Маму Гриша видел впервые. Она никогда не бывала во дворе, и он даже не мог себе представить, что в той квартире живёт ещё кто-то, кроме самой Лены. Мужа у неё не было.
– Это уже третий раз за месяц, – пояснила она. – Пропала память.
Лена вышла у себя на шестом, а он поехал выше. Его немного удивило, что Лена не стала сопровождать маму, но, видимо, у неё были на то причины.
Он уселся было за компьютер, но никак не мог отвязаться от этой сцены: как они возились втроём в пустом подъезде, как в пустом безлюдном дворе стояла машина. Всё это время его не оставляло ощущение, что они одни в целом мире, и сирые, убогие, немощные всё же продолжают делать то, что от века делали их предки. Впервые за долгое время он как будто ощутил общность с другими людьми, пусть она и проявилась при не слишком весёлых обстоятельствах…
Он старался не думать о Лене, каково ей сейчас там, у себя дома. И он опять отчётливо увидел себя во времени, в этом самом времени, которого не признавал, от которого бежал в смерть.
Выйдя на балкон, он закурил, оглядывая безветренное пространство. Ночь с пятницы на субботу была на удивление тиха. «Пятница-развратница», – так любил он говорить когда-то. Одинокий фонарь, выгнув тонкую стальную шею, добросовестно изливал свет на детскую площадку, скамейки которой сегодня не были заняты ни шумно выпивающей молодёжью, ни несчастной девушкой, посредством смартфона часами решающей сложные проблемы личной жизни. Даже окон в соседних домах светилось меньше, чем обычно в этот час. «Я Харон», – подумал Гриша, но без иронии. Это был тот невероятный случай, когда в шутке не содержалось и самой малой её доли… А потом вдруг опять уловил этот нарастающий запах апреля, и ощутил, как в нём самом, пока ещё робко, сокровенно, шевельнулась знакомая ему жизнь.
Стояло самое хорошее время в деревне, от первой пахоты до начала жатвы, в народе называемое «междупарьем». После Фоминой стала собираться «улица», от вечерней до утренней зари доносились звуки песен, слышались взрывы молодого смеха, сиплые звуки жалейки. Минутами Сергея Леонидовича брала настоящая зависть перед чужим весельем, и его тоже тянуло туда, в гурьбу оживлённой, беззаботной молодёжи.