Между тем наступала пора покоса, а рабочих рук было не сыскать. Земское собрание постановило начиная с 20 июня просить воинское начальство об отпуске до тысячи нижних чинов для уборки лугов, расположенных вблизи реки Пары, но воинское начальство сочло район слишком удалённым от расквартирования запасных частей, и нижних чинов давать не хотело, а советовало привлечь военнопленных, которых в уезде скопилось уже под тысячу. Здесь встретилось новое неожиданное затруднение: управление Сызрано-Вяземской железной дороги самым решительным образом требовало от воинского начальства и земских управ, чтобы немцы, австрийцы и мадьяры не допускались на работы, расположенные ближе пятнадцати вёрст от линии дороги, и чтобы в экономии, находящиеся по близости от линии железной дороги, во избежание могущих быть недоразумений, назначать военнопленных славянского происхождения.
Но хорутане, словенцы, чехи и прочие славяне были разобраны, и воинское начальство всё-таки выделило солдат на том условии, чтобы фураж был отдан квартирмейстерам по сниженной цене. Солдаты срезали луга споро и деловито, но не было уже в этих действиях той поэзии, которая всегда так пленяла Сергея Леонидовича в покосе…
Подошло жнитво. Погода держалась ведренная, по ночам луна острила рога и подтягивала брюхо. Сергей Леонидович начал было приискивать по волости подённых баб, но беженки-белорусцы неожиданно вызвались на эту работу. Жнитво называлось у них обжинками. С рассветом вышли они в поле, предводимые высокой, худой и немного горбатой старухой, одетой в суровый домотканый сарафан без рукавов, жали, вязали снопы и составляли из них ляшки. Работая, то и дело заводили они песни, которые подхватывались дружно. В отличие от тех песен, которые пели в Соловьёвке – немного заунывных, печальных, – то были песни мелодичные, радостные, но без визгливого веселья, и в то же время от них веяло какой-то седой стариной.
– Вышла хмара, вышла хмара, шой до того сива, спородила молода дивчина хоро-хорошего сына. Спородила, положила в зеленой дуброве… Треба було, моя мамцю, личкой не красыты, треба було, моя мамцю, доленьку вделити". То сын матери каже, – пояснила старуха Оленьке. – Надо было не лицо красивое, а долю вделить хорошую.
– А это зачем оставили? – спросила Оленька, указав на несжатую прядь.
– А то Волосу на бородку, – ответила старуха, перекручивая колосья в жгут своими изломанными пальцами и загибая его к земле. – Чтоб земля не забувала, шо ей опять родыть.
"Волосу на бородку", – повторяла в уме Оленька, в немом счастье смотрела на поля, уставленные жёлтыми копнами, и с радостным волнением ощущала под сердцем робкое биение ещё одной жизни.
Морозы ударили в самом начале ноября. Снег ещё не выпал, но столбик термометра падал уже до 13 градусов по Реомюру, так что колеса примерзали к осям. Река Пара стала и покрылась толстым льдом. Скотина разгуливала ещё по полям, пощипывая старую, увядшую травку, и кое-где только что раскустившиеся зеленя озимых посевов.
Недели через две выпал наконец снег, запрягали уж в сани, однако зима опять обманула – на Юрьев день резко потеплело, пошли дожди, снег сошёл, и езда стала ни на санях, ни на телегах. Лёд на Паре посинел, как перед половодьем, в воздухе повис густой туман, повсюду блестели лужи и озерца. Барабанная дробь дождя устало, словно нехотя била в железную крышу дома, точно слуга, вынужденный выполнять несуразное повеление своего хозяина. Издевался морозец: то прихватывал гололедицей, а то отпускал, и опять всё текло, как весной.