В его крови слишком много железа, которое размагничивают рассудительные участки его мозга, и стрелки его жизненного компаса всё время метались. И ему приходилось делать поправку по солнцу и звёздам. Всё-таки он был дневной человек
Он, как пьяный, хочет, но не может пройти по одной половице. Поскольку извилистых половиц не бывает. Путь \Жизнь/ его извилист\а/, хотя имеет направление из стороны в сторону, а по сторонам нет ничего, кроме смерти, ловушек и чертей.
— Нас ловят. — Я знаю.
Неудачником его не назовёшь. В жизни с ним происходило только то, что было на него похоже. Звёзд с неба он не срывал, а так, хватал одни земные колючки, а то и цветочки (снизу то цветок, то колючку). Впрочем, колючки сами на него цеплялись.
Он сокрушался: «Сколько у меня было баб, и все стервы». Ну, положим, у него было три жены \Он жил-бедовал с третьей женой/, а был разведён на двух, но в промежутках между разводами, да и просто так, попадались и не только стервы.
Недаром он был приземист, с глубоко посаженными глазами, которые не давали обзора, а только прямую линию. Они смотрели: вперёд или назад. Чтобы разговаривать с сидящим рядом человеком \Если случалось ему заводить разговор с человеком, который сидел рядом/, он был вынужден разворачиваться к нему под прямым углом.
Сходился он с людьми запросто, но на своём, приземистом уровне. Тех, кто был повыше или стоял на бугре, старался обходить.
Три раза он [начинал] поднимал жизнь сначала.
Вот уже пять лет моё московское логово оглушают длинные ночные звонки, и я уже знаю, кто звонит. Это мой старый друг Володя. Я поднимаю трубку, и за полторы тысячи вёрст отсюда слышу его пьяный голос: — Я погибаю.
Опять он напился. Опять он погибает по привычке. Но мне уже не страшно, а жалко. Это просто скверная привычка. Из всех его скверных привычек — погибать: самая наисквернейшая.
Однажды он [позвонил из вытрезвителя] поднял меня ночью и сообщил: — Я сейчас повешусь. [Звоню из вытрезвителя. Я погибаю.]
Ну, в таком заведении повеситься не дадут, но я поинт<ересовался>
— Такого не может быть. Как можно звонить из вытрезвителя по междугороднему?
— Очень может быть. Я пообещал бутылку водки.
Таков мой друг Володя. В любом положении он сходится с людьми запросто.
Она, может, и не стерва, но чуть что, сразу берёт ребёнка и убегает к тёще. Тёщу он возненавидел пуще жены, его держал только ребёнок.
Я погибаю, — сказал он. Раньше такого не было. Раньше он был другой.
Славяне тоже его называют по-своему. Но наши мифы утрачены и в русской памяти зияет дыра. [Наш Рок жить] с дырявой памятью. Вот откуда появился Иван непомнящий. Так и живём с дырявой памятью.
Отпусти! Дай взглянуть хоть одним глазком на тот мир, где путь един и прям, где шёлкова нить белым-бела и в ней светятся все цвета-цветы…
Где любовь сияет, где добро светит, где правда есть, где говорят чисто, где думают чисто, где люди живут по правде-совести. [Молю тебя] Отпусти, Господи. Ты же слышишь, ты же видишь меня. Я плачу, слёзы текут по моему лицу и заливают письмо куда-нибудь да кому-нибудь
Это чёрт помрачил разум Достоевского и \тот смазал/ толкнул его руку на «Легенду о Великом Инквизиторе». То не Великий Инквизитор должен быть, а Люцифер по имени Прометей.
Тютчев — русский протестант. Он протестует. У него в конце стихотворения стоит чужое слово протест [и портит его], пристегнуло его, как чёрт. На что ему указал один русский человек. Поэзия [мне] моя люба. Но она капризна, поэтому я к ней строг.
В палате [спокойного неба] печального образа сидел Дон-Кихот. Через всю палату с Востока на Запад он упёр копьё в дверь и никого не впускал. Писал роман о безумном Сервантесе.
Сейчас [ему около [сорока],] проживи он ещё столько же, ничего не изменится, лишних пятнадцать лет из прожитого можно не считать [выбросить за ненадобностью].
[Когда-то ему было [22–24 года] 25 лет], [с тех пор] он не умер, но прожил лишних пятнадцать лет.
[Несколько] Сотни две-три знакомых лиц — вот и всё, что окружает меня на земле.
Меня останавливают на улице: — Дай закурить. — Даю, но не вижу человека. Знаю что человек, знаю, что чужая рука взяла сигарету, но не вижу ни того, ни другого, не запоминаю. Не помню — значит, не думаю.
Слышу голос: — Как пройти на такую-то улицу? — Отвечаю, и иду дальше. Я слышал голос, а кроме — ничего. Потом и голос забывается. Я невнимателен.
А теперь о главном. Я не вижу потому, что если я действительно вижу что-то, то запоминаю это навсегда и оно, как видение, становится частью моей жизни. Но не могу же я видеть много. Я ограничиваю себя, чтобы не размельчиться, не рассеяться, как личность.
Я не слышу, но если я действительно слышу, то слышу навсегда. Всё подряд слышать я не могу. Так я отвергаю все средства массовой информации. Это призрачная жизнь.