«Для мифического сознания всё явленно и чувственно ощутимо. Не только языческие мифы поражают свежей и постоянной телесностью и видимостью, осязаемостью. Таковы в полной мере и христианские мифы, несмотря на общепризнанную и несравненную духовность этой религии. И индийские, и египетские, и греческие, и христианские мифы отнюдь не содержат в себе никаких специально философских и философско-метафизических интуиций или учений, хотя на их основании возникали и могут возникнуть соответствующие философские конструкции. Возьмите самые исходные и центральные пункты христианской мифологии, и вы увидите, что они суть нечто чувственно явленное и физически осязаемое. Как бы духовно ни было христианское представление о Божестве, эта духовность относится к самому смыслу этого представления; но его непосредственное содержание, то, в чём дана и чем выражена эта духовность, — всегда конкретно, вплоть до чувственной образности. Достаточно упомянуть „причащение плоти и крови“, чтобы убедиться, что наиболее „духовная“ мифология всегда оперирует чувственными образами, невозможна без них…» («Диалектика мифа»).
Итак, миф не выдумка и не ложь. К настоящему мифу нужно относиться серьёзно. Мифическое сознание в русской словесности проявлялось по-разному.
Однажды «изобразительный» поэт Бунин наткнулся на иное пространство (стихотворение «Псковский бор»). Остановился, как он пишет, «на пороге в мир позабытый, но родной» и стал размышлять:
Но зря он боялся. Никаких сказочных троп, русалок, леших и прочей жути в псковском бору он бы не увидел. Для этого нужно обладать особым зрением. Оно было у Гоголя. В его повести «Вий» пространство Хомы Брута и пространство Вия совмещены и представляют одно зримое и осязаемое целое. Правда, потом возникло третье, узкое пространство, очерченное белым (святым) кругом: Хома не удержался в нём по немощи веры своей.
Народность своего дара Пушкин уловил инстинктивно и рано:
Правда, эпитет «неподкупный» тут не у места. Он отдаёт моралью и сужает диапазон народного эха. Пушкин знал о народе понаслышке, от няни. Недостаточность дворянского воспитания восполнял чтением русских сказок. «Что за прелесть наши сказки! — восклицал он. — Каждая — целая поэма». А всё равно выдумка! Как ни крути — ложь. Однако выдумку Пушкин ценил. Он и позже скажет: «Над вымыслом слезами обольюсь». Народному взгляду няни Арины Родионовны он всё-таки предпочёл дворянское: «И в просвещении встать с веком наравне». Предупреждение Боратынского он, видимо, оставил втуне:
Глубинной природы своих «вымыслов» Пушкин не понимал. Впрочем, пушкинисты тоже. Они нагромоздили вокруг его творчества много хитроумных словесных конструкций и затемнили его восторженным туманом. Слепым сгустком такого тумана является известное выражение Аполлона Григорьева «Пушкин — солнце русской поэзии!».
В небе Пушкина царит Аполлон с музами. И пушкинское сознание мифологично. Вот одни из лучших его образцов, если не лучшие: «Я помню чудное мгновенье», «Пророк», «Когда не требует поэта», «Воспоминание», «Не пой, красавица, при мне», «Утопленник», «Анчар», «Поэт и толпа», «Жил на свете рыцарь бедный», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», «Монастырь на Казбеке», «Бесы», «Заклинание», «Стихи, сочинённые во время бессонницы», «Что в имени тебе моём?», «Эхо», «Гусар», «Не дай мне бог сойти с ума», «Туча».
Мифический элемент проявился и в других жанрах. Он пронизывает маленькую трагедию «Пир во время чумы». Чёрный человек из «Моцарта и Сальери» — это миф, как и скачущий Медный всадник из одноимённой поэмы. В обыденное пространство «Пиковой дамы» дважды вторгался миф в образе мёртвой старухи. В первый раз она явилась игроку Германну и назвала ему три выигрышные карты: тройку, семёрку, туза, — а во второй раз она превратилась в пиковую даму в его руке — вместо туза. Старуха усмехнулась — и Германн сошёл с ума. Это усмехнулся миф.
Особо нужно отметить два пушкинских стихотворения: «Я помню чудное мгновенье» и «Бесы». Первое открыло в русской поэзии такую любовную череду: «Средь шумного бала случайно» А. К. Толстого, «Я встретил вас — и всё былое» Тютчева, «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали…» Фета, «Незнакомка» Блока. Из второго вырос одноимённый роман Достоевского, через него роман Ф. Сологуба «Мелкий бес» и уже явно — поэма Блока «Двенадцать». Клочковатая стихия ветра ощутима в «Песне о ветре» советского поэта Владимира Луговского. Но эта клочковатая стихия уже от Блока, а не от Пушкина. Однако пушкинская череда ждёт своего продолжения.