Читаем Тропы вечных тем: проза поэта полностью

Люблю — самое расхожее слово в мире. Особенно фальшиво оно звучит на сцене. Известно, театр — аллегория. Но это табуированное слово навсегда осталось для меня святым. За всю жизнь я наговорил, как и все мужчины, много любовной болтовни, но только три раза нарушил табу. И каждый раз мне было стыдно, словно я совершал грехопадение. В этом слове пролегла святая даль между женщинами моих влюблений и женщиной моей мечты, которую я не встретил никогда. Я говорю об идеале, андрогин тут ни при чём. Нечто подобное произошло и с Пушкиным. Между Анной Керн и её идеальным двойником из знаменитого стихотворения лежит непроходимая пропасть. Это тайна любовной лирики вообще.

Потом я ушёл в армию на три года, два из них пробыл на Кубе, захватив так называемый «карибский кризис», когда мир висел на волоске. Там мои открытия прекратились. Я мало писал и как бы отупел. Я думал, что причина кроется в отсутствии книг и литературной среды, но причина лежала глубже. На Кубе меня угнетала оторванность от Родины. Не хватало того воздуха, в котором «и дым отчества нам сладок и приятен». Кругом была чужая земля, она пахла по-другому, люди тоже. Впечатлений было много, но они не задевали души. Русский воздух находился в шинах наших грузовиков и самоходных радиостанций. Такое определение воздуха возможно только на чужбине. Я поделился с ребятами своим «открытием». Они удивились: «А ведь верно!» — и тут же забыли. Тоска по родине была невыразима.

После армии я возвратился в родной воздух, и всё стало на свои места. Я открыл русскую тему, которой буду верен до гробовой доски. О погибшем отце я писал и раньше. Но от частного не приходил к общему. Когда это произошло, я въяве ощутил ужас прошедшей войны. Кругом меня почти все были вдовы и сироты. Мой отец погиб не случайно. Это жестокая правда моей поэтической судьбы. Если бы отец вернулся домой живым и невредимым, то трагедия народа была бы для меня умозрительным понятием и я был бы другим поэтом, впал бы в духовное одичание метафоризма. Начиная с семнадцати лет я всюду видел одни метафоры. Казалось, ничего страшного. Народные русские загадки сплошь метафоры, но они — как бы живые. А мне то и дело попадались мёртвые, из которых можно было строить только условный мир, а не живой. Я хотел невозможного — реализовать метафору в одном прямом значении. Но в пределах метафоры это было безнадёжным делом. Эх, если б серп месяца косил луговую траву, как обыкновенный крестьянский серп. Вот было бы чудо! Так я мечтал. Переносный смысл метафоры — это призрак. Я хотел оживить призрак! То же самое было у Есенина:

В саду горит костёр рябины красной,Но никого не может он согреть.

По Есенину выходит, что костёр рябины горит, только вот согреть никого не может. Ложь очевидная и самозабвенная! Ибо горит настоящий костёр. Как у Полонского:

Мой костёр в тумане светит,
Искры гаснут на лету.

Но я страстно хотел, чтобы какой-то «костёр зари» (тоже есенинский образ) перекинулся искрами на солому и та вспыхнула. Это можно написать, но кто этому поверит? Барон Мюнхгаузен?.. Только один раз Есенину удалось чудо. Он оживил призрак — преобразовал метафору. Это у него произошло случайно:

Ветер-схимник шагом осторожным
Мнёт траву по выступам дорожным.И целует на рябиновом кустуЯзвы красные незримому Христу.

Пространство в две тысячи лет сквозит за есенинским кустом. Сам Христос незрим, но видны Его красные язвы (рябиновые гроздья). И всё это чудо произошло благодаря эпитету «незримый». При любом другом эпитете Христос так бы и остался метафорой, к тому же вычурной. Оказывается, к метафоре нужно добавить нечто, чего в ней нет и быть не может. Метафора пропала — возник символ. К сожалению, больше таких удач у Есенина не было. Его метафоры только приближаются к символу, но не касаются его. Эта близость создаёт какой-то гальванический воздух, но всё-таки воздух этот мёртв. Значит, метафора способна, как мёртвая вода из сказок, срастить отдельные части в тело, но само тело остаётся мёртвым. Его может оживить живая вода, а она есть в символе и мифе. Я этого не понимал, но инстинктивно чувствовал. И тогда же написал стихотворение о детстве «Бумажный змей» — мой первый символ. Метафоры ещё года два преследовали меня, но я отмахивался от них «натасканной на образы» рукою. Я использовал эпические сравнения и параллели. Смотри эпическое сравнение в пушкинской «Полтаве»: «Как пахарь, битва отдыхает», или народно-песенную параллель: «Не былинка в чистом поле зашаталася, зашаталася бесприютная моя головушка». В 1967 году у меня наконец прорезалось мифическое сознание в «чистом виде». Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места и стал ходить и даже говорить по телефону.

Перейти на страницу:

Похожие книги