И вот вчера я пришел в ореховую рощу не вечером, как всегда, а в полдень. У темного камня, где обычно собирались игроки, было пусто и тихо. Умолкли даже цикады, и стало слышно, как колышутся тени. Я шагнул ближе и увидел незнакомого старика: он прислонился спиной к камню и молча играл сам с собой… Когда он поднял голову и открыл рот, я понял, чего испугался: его зубы сияли, как зубы ребенка, тем же цветом, что и кости для игры, разбросанные вокруг, или, по-вашему, астрагалы – белые, словно молоко.
– Так это про тебя говорят, будто никто не может сравниться с тобой в игре? – сказал я.
– Говорят те, кто не знает. Кто знает – молчит, – отвечал он.
– Выходит, кругом одни болтуны?
– И ты – самый первый, потому что притворяешься удивленным.
– Ты со всеми так груб?
– Только с болтунами.
– А знаешь ли ты, с кем говоришь?
– Конечно. Интересно, знаешь ли ты?
– А что ты скажешь, если я сейчас позову стражу и велю тебя схватить?
– Скажу, что ты такой же, как все. Сначала вы кормитесь сказками, потом каждый бросается искать меня в одиночку, а, разыскав, – хочет схватить.
– Неужели каждый?
– Да-да. Ты бы присел, Телегон. Ты что-то побелел, я гляжу. Похоже, у тебя опять кружится голова… Гляди-ка, только что ты грозился схватить меня, а теперь вот хочешь бежать. Тебя уже не занимает игра? Или ты, как все, испугался?
– Чего мне бояться?
– Наверное, того же, чего боятся остальные. Ты ведь уже догадался, что после игры никто не возвращается назад таким, каким пришел.
– Никто? – спросил я и опустился на траву.
– Наверное, поэтому всякий, кто желал увидеть бег моих пальцев, сам потом мечтает о бегстве.
– Если все бегут от тебя, зачем же ты играешь?
– Похоже, на этом острове и в самом деле давно не было приличной игры. Но ведь ты пришел сюда не затем, чтобы испытать мое ремесло?
– Да?
– Тебя мучили мысли об Одиссее, и ты не находил себе места?
– Да.
– Словно пьяный, бродил ты по острову, и ноги сами принесли тебя сюда…
– Да.
– Тебя начали пожирать предчувствия, и теперь ты хочешь только лечь, и уснуть, и не думать…
– Да.
– Надо же! А ведь ты не узнал меня, Телегон, подобно тому, как Одиссей не узнает холмов своей Итаки, когда вернется…
Телемах! Я не помню, кто и когда принес меня обратно. Не знаю, был ли тот, с кем я говорил, Ламматом. Не представляю, кто еще, кроме моей матери, смог бы погасить – пусть и ненадолго – дневной свет в моих глазах, но в одном я уверен: способный на такое не способен ошибаться, и, значит, Одиссей, наш отец, жив, и он возвращается.
Может быть, он вступит на берег Итаки скорее, чем мы думаем, и даже быстрее, чем ты, и тебе надо быть готовым.
Сегодня я сумел подняться с постели не раньше, чем зашло солнце и потемнели все дороги на Эе, и к утру успел написать только это.
Но я расскажу тебе все, что должно знать сыну царя, моему брату, и ты перестанешь бояться, и тогда ни волны, ни боль не смогут поглотить тебя.
Тебе еще плыть и плыть, Телемах, и потому самые лучшие голуби будут приносить тебе мои письма. Я сделаю так, что они найдут твой корабль посреди моря, где бы он ни был.
Теперь же, когда моя рука и твои глаза добрались уже до самого края свитка, – мне нужен только попутный ветер.
Танец журавля
Брату Телемаху быстрого ветра и легкой волны желает Телегон!
Ветер, что дует сейчас, поднимается вместе с рассветом и у вас называется Эвром.
Благодарение Эвру – мне не придется, как в прошлый раз, самому гнать голубя низом над морем. Утомительнее всего, Телемах, огибать в полете облака, чьи тени темнеют посреди волн, словно острова, но того хуже – блуждать в их плавучих теснинах. С Эвром под крыльями отыскать твой корабль много легче.
Не знаю, поймешь ли ты, но попробую объяснить. Однажды мать велела мне омыться в воде, простоявшей ночь под полной луной, и явиться к ней в полдень. Она усадила меня на пол, подала одну из своих чаш, сама встала позади и накрыла мне темя ладонью. Она приказала пить медленно и отняла ладонь, едва я сделал глоток…
Признаюсь тебе, – сколько ни старался, я так и не сумел найти в вашем языке слово, чтобы назвать озноб, взбежавший меж моих ребер тогда, – когда огонь из чаши пролился мне в горло. Неужели вам и вправду неведомо, и ты не замечал в собственном теле того прохладного, что может путешествовать во сне, или на пиру слышит сначала дальних, потом ближних гостей, а после – лишь себя самое? Языки всех известных мне племен знают это, и только ваш извивается и шипит, как змея, но не отзывается.
И вот то, для чего у вас нет имени, выпорхнуло сквозь мое темя, точно дым из затушенной лампы, и я увидел собственный затылок, и тень царицы Кирки надо мной, а через миг – уже с высоты – как бы тонущий в глубине, как бы облачный столб лестничного колодца в углу и клубящиеся столбы света вокруг.
С тех пор я научился проделывать это сам, и мне давно не нужно ни капли материнского отвара, чтобы поместить в голубиное тельце или отправить куда-нибудь свой взор, слух, а иногда и голос. Правда, мать советует мне быть осторожным, и уверяет, будто от этого кровь густеет и сохнет кожа.