Послезавтра в школу. Наши, наверное, уже вернулись из Щеглов. Жив ли Юртсе Пильонен? Как бы они не замордовали его своей любовью. А Иркин дед? Удалось ли вывести его из летаргии и спустить на первый этаж?.. Жаль, что не поехала, лыжи так теперь и простоят в кладовке. Щеглы не Альпы, конечно, но все же.
– Наташа! – слышу голос отца.
Иду некоторое время, не веря и не оглядываясь. Иду, иду… Никто не зовет больше. Иду дальше, но ведь никто же не зовет, и глупо оглядываться, даже просто так. Хотя теперь, когда не сразу, можно как бы свернуть у газона. Еще шагов пять – десять – и посмотреть. Но не успеваю. Вижу, не поворачивая головы, он едет сбоку у кромки тротуара, бесшумно, как по вате, или у меня заложило уши. У поворота он выходит, останавливается передо мной и нажимает мне пальцем на нос. Не успеваю выдохнуть кожаный запах – наверное, он только снял перчатки, – как оказываюсь в теплом логове машины. Он смотрит на меня, а я не могу заставить себя взглянуть в его лицо.
– Какой снег, да? – говорит он как будто не мне, а себе самому.
Я молчу. Он опускает стекло, распечатывает пачку своих любимых и закуривает. Курит долго и тоже молчит. Понемногу отхожу и думаю, что мы в своем молчании и напряженном разглядывании снегопада похожи на резидентов из какого-нибудь мелкосортного сериала. Невольно улыбаюсь про себя. Но оказывается – не про себя. Он замечает и берет меня за руку. Я хочу вытащить ее. И еще панически начинаю бояться того, что он скажет сейчас. Было бы лучше, если б мы сидели так, молча, все время, пока он здесь. А потом просто разошлись. Он, конечно, хочет мне что-то объяснить, подбирает слова, обкатывая острые углы их сути. Или, догадываюсь, попросить прощения. Мне становится его жаль, я не могу его оттолкнуть, как чужого. Потому что люблю его, и такого люблю, да, и такого тоже. Но я не знаю, как быть, как себя вести, чтоб не выдать с головой радость от того, что вижу его.
– А почему ты в городе, ведь каникулы? – спохватывается он, просто, буднично спрашивает, устав, видно, подбирать подходящие фразы.
– Кончаются, – пожимаю плечами, будто действительно где-то была и только что, прямо сейчас вернулась счастливая и отдохнувшая. – Ты зачем заехал? – выпаливаю прежде, чем успеваю набраться храбрости. От этого голос механический, как у гуманоида.
– Ты сейчас похожа на Петровну. Помнишь, у нас была Петровна до Нины? Так вот она таким же голосом любила задавать такие же убойные вопросы. Я не заехал, Наташка, а приехал домой. Если мама, ну, словом, если она меня простит.
Я смотрю на него, смотрю и смотрю куда-то в плечо, но вижу его глаза – уставшие, с красноватыми белками.
– Да, вот тебе… В прошлый раз забыл отдать. – Он открывает бардачок, вытаскивает желтый замшевый футляр и кладет мне на коленки.
У меня такое состояние, будто я выпала с двадцать пятого этажа и, пролетев половину, с такой же скоростью стала взлетать обратно! «Если мама простит!» А что же я? Да-да, я? Выходит, по мелюзговости вообще не в счет.
Не имею даже права обижаться? Или считается, что я конечно же простила, не чувствую ног под собой от счастья, особенно получив очередной привезент.
Я всматриваюсь в его лицо: в нем нет раскаяния. Даже если б очень захотела его увидеть, и тогда бы не обнаружила. И вдруг понимаю, в чем дело: он простил себя раньше, чем это сделали мы! Кроме того, прекрасно знает, что, возвращаясь, возвращает нам не только себя, но и ту самую ПСЖ, без которой мы с мамой, по его мнению, вымрем, как птички колибри на январских морозах.
В машине тепло, а снег на улице почти без промежутков – просто белый воздух, холодный и белый. Сижу и чувствую, как внутри помимо моей воли что-то тихонько отмирает, что-то очень нужное, и я даже еще могу сама вмешаться, приостановить, но мне уже все равно…
– Боюсь, вам с мамой обоим придется прощать друг друга!
Он оторопевает, как-то вжимается в куртку.
– Не понял, – говорит наконец. – Она что… не одна? У нее кто-то появился? За это время?
– Ну, пап, это уж разбирайтесь сами!
Я открываю бардачок и закидываю туда замшевый футляр. Выхожу из машины и иду вдоль набережной. Во мне играет злая музыка. Он не догоняет меня.
Домой я возвращаюсь в двенадцатом ночи, промерзшая и безразличная ко всему. Открываю своими ключами. В прихожей мама.
– Где ты была? – спрашивает, глядя на меня как-то странно. – Хоть который час, знаешь? И… это что, правда? Ты действительно отцу такое сказала?
Я киваю: конечно. И тут же слышу громкий сухой шлепок у своего уха, сначала слышу, а потом чувствую. Такого еще не было. Прихожу в себя и киваю опять, и сто бы раз кивнула, и тысячу, лишь бы вытрясти из замерзшей башки пульсирующую головную боль.
– Ты права, мама, прости! Но все равно, это не выход…
– Ей-богу, ну что ты делаешь, успокойся. – Папа запоздало хватает маму за плечо.
Я раздеваюсь, щека пылает.
– А ты врушка, – говорит мне отец примирительно-сурово, но уже что-то пожевывая.
– Еще бы! – соглашаюсь почти с восторгом. – Хочешь, научу? Это просто, как иностранный за две недели под гипнозом…