Забыв о папиросе, я неотрывно смотрел в Кирино лицо, разглядывая его с той беззастенчивой пристальностью, с какой можно рассматривать только спящего. Я видел ее по-новому, впервые так подробно, и у меня было чувство какого-то неожиданного, поражающего меня открытия: как необъятно много можно увидеть, прочесть, ощутить вообще в человеческом лице, если всмотреться неторопливо, со вниманием, и как непередаваемо прекрасно то, что я вижу, не линиями и формами, они как раз-то обыкновении, а дивной свежестью юности в каждой черте, тем, чем трогает каждый молодой росток, каждое существо накануне того, как начать по-настоящему крепнуть…
Текло время, я сидел неподвижно, боясь встать, скрипнуть стулом, не в силах оторваться от того, что было так зримо и полно открыто мне, может быть, на единственный и неповторимый миг, плененный еще одним чудом – совсем детского сна, совершающегося на моих глазах, с приоткрытыми губами, ровным, спокойным, неслышным дыханием…
Вот так же, наверное, безмятежно, счастливым, покойным сном ребенка спала она и на рассвете того дня, когда по ту сторону нашей границы на тайных полевых аэродромах уже сидели в снаряженных бомбардировщиках рыжие немецкие пилоты, ждали сигнала, держа на коленях планшеты с картами наших городов, а в лесных зарослях, под маскировочными сетками крылись скопища танков, тоже ждущих сигнала взреветь моторами, взгрохотать гусеницами, ринуться вперед валом огня и стали, и где-то рядом в быстро тающей ночной мгле в таком же бессонном ожидании, в беспощадной напряженной готовности, с примкнутыми к автоматам патронными магазинами отсчитывали последние минуты солдаты и командиры пехотных и моторизованных дивизий…
В каждом стволе, из которого должна была вылететь пуля, снаряд, мина, заключен был смертный приговор всему, что находилось впереди, там, куда сквозь рассветную мглу смотрели линзы полевых биноклей и стереотруб.
И вот этим тонким ресницам, нежному пушку вокруг полураскрытых губ, этому тихому детскому дыханию – тоже…
10
Проснулись мы от тишины. Кирино предсказание сбылось: занимался рассвет, метель умолкла.
Сквозь чистый уголок залепленного снегом окна я глянул на улицу. Но увидел только неопределенную мутную синеву и почувствовал мертвое оцепенение, наступившее в природе, окружавшее дом. Бесновавшиеся всю ночь силы словно бы выдохлись до конца и теперь сникло отдыхали.
Кира никуда не торопилась: полдня у нее свободно, на фабрику только к четырем. Мне и вовсе никуда не надо в этот день. Как удачно, кстати он мне выпал! А не то, подумал я, стоя босиком на холодном полу возле окна, все еще разглядывая улицу, я бы, верно, не пошел на завод, прогулял с мальчишеским легкомыслием. Не повесят же.
Не знаю, как точнее объяснить своё состояние в то синее, медлительно светлеющее утро, но – все ранее столь для меня важное, первостепенное, переместилось куда-то на второй необязательный план, а на первом, важнее и ближе всего, оказалась проснувшаяся вместе со мной девочка, теплая и розовая ото сна, с еще не обретшими своей ясности глазами, смешно растрепанная, с подушечным рубцом на примятой, розовой щеке…
Помню затем легкое, необычное смущение, которого не было с вечера и которое все время возникало в нас обоих все часы, что мы провели вместе, вдруг открывшуюся нам обоюдную, стыдливую, прячущуюся радость нашей близости друг к другу, нашего общения. Для нас с Кирой словно бы впервые обнаружилось, кто мы, – что во мне есть мужчина, а в ней, пускай такой юной, женщина, и от этого все сделалось совсем иным, чем накануне, все окрашивалось в совсем другие тона и краски. Каждое движение, жест, каждое слово, вчера еще обычные, не содержавшие ничего волнующего, сегодня были полны совсем иного содержания и чувства, – как и те нехитрые бытовые наши дела, которыми мы занялись.
Мы по очереди умылись ледяной водой над тазиком; сначала я поливал из кружки на руки Кире, и мне было невыразимо приятно, до какой-то щекочущей нежности в сердце, помогать ей, лить воду в ее покрасневшие от холода маленькие ладошки, смотреть, как она трет лицо, как-то совсем не так, как это делают мужчины, моргает слипшимися, потемневшими ресницами, как на мочке ее маленького уха блестит алмазной сережкой повисшая капелька. Потом она старательно и тоже с ясно чувствуемой мною нежной заботой лила воду в мои пригоршни, и во всем этом было что-то такое, чего у меня еще не было никогда в жизни, хотя, если взглянуть со стороны, что уж такое у нас происходило, просто два человека помогали друг другу умываться – и все.
В примусе еще оставался керосин. Но мы не стали его тратить, пусть сохранится на такой случай, как вчера. Ветер теперь не мешал затопить печку, тяга была отличной, и дрова вмиг бойко затрещали под плитой. Сразу же по комнате поплыло животворное веселящее тепло, чуть горьковатый запах накаляющегося железа, что всегда издают печи с конфорочными плитами.