Пока грелся чайник, пока я – без шинели, в овчинной безрукавке – колол у крыльца поленья на мелкие чурочки, чтоб заготовить Кире на растопку запас, она, надев пальтишко, валенки, обмотавшись платком, незаметно скрылась из дома, не сказав мне, куда и зачем направляется. Минут через двадцать появилась, оббила на крыльце от снега валенки, с хлебом, дневной своей пайкой.
Боже мой, как сияли ее глаза, что она сумела пробиться сквозь магазинную толпу, быстро вернуться и у нас есть к чаю свежий, еще даже теплый хлеб! Как хлопотала она у плиты и стола, собирая завтрак, маленькая хозяйка маленького дома, захваченная своею ролью, которая выпала ей впервые… Так зримы, так наглядны были ее старания устроить все как можно лучше, красивей. Она даже две чистые тарелочки поставила на стол, протерев их полотенцем, положила рядом с ними вилки, ножи, на середину стола поместила никелированный приборчик с солонкой; так, наверное, делалось в ее доме, в довоенном быту.
Но бедное было наше угощение, и предельно жалок был принесенный ею кусок хлеба, который она разрезала на два ломтя, для меня – даже чуть больше, чем тот, что она положила себе. Когда мы сели пить чай, крутой кипяток, все на тех же сушеных яблоках и грушах, с леденцами, что оставались в коробочке, я не мог притронуться к отрезанному мне Кирой куску. Она настаивала, обижалась совершенно искренне. Не зная, как еще заставить меня, демонстративно отодвинула в сторону свой хлеб. И я все-таки взял свою порцию, дав себе мысленную клятву завтра же с лихвой вернуть Кире этот долг из своего пайка.
За окнами все прибывал свет. И вдруг брызнуло солнце, заискрилось в кристаллах снега, налипшего на стекло.
Да, утро разгоралось совсем пушкинское: мороз и солнце. С синим небом, сверканием чистейшего снега такой белизны и яркости, что мы оба зажмурили глаза, когда после чая вышли из дома.
Я придумал дело и увлек, настроил на него Киру: сходить к ее старому дому, привезти уголь, а потом пошарить по развалинам в поисках дров. Кирин запас был весь на виду, в сенцах: ведра три мелкого угля и куча разнокалиберных досок от заборов; все это вместе – на две, на три хороших протопки. Разве это запас? А если опять метель, да на этот раз долгая, многодневная, с обильным снегом, – как тогда девчонке добывать топливо, одной откапывать из-под снежной толщи и носить уголь?
Кира охотно приняла мою идею и мою помощь. Добыча топлива мучила всех горожан. Для Киры же она была особенно трудна, ибо все зависело от собственных рук и силы, а руки ее и силы для такой работы были слабы.
Морозный воздух крепко сжимал, стягивал лицо, колко щекотал ноздри.
Под приречным бугром с Кириным домом простиралась белая гладь, заснеженная пойменная равнина без единого пятнышка, морщинки. Лишь торчали обрубки бетонных свай взорванного Чернавского моста, и, косо уходя от них на север, к горизонту, к пепельно-розовым паровозным дымам, столбами стоявшим там, где была Отрожка, ее депо, мастерские, тянулась Чернавская дамба с шоссе и старыми ветлами по его краям, вся, как в погрызах, в глубоких бомбовых воронках, отчетливо видных, несмотря на прикрывавший их снег.
Мы постояли, вдыхая вместе с морозным воздухом как бы всю ширь безмерного пространства, открытого с бугра, обернулись и посмотрели назад, в сторону города. Словно остроконечный утес, высеченный изо льда, сверкала в синем небе Покровская колокольня, вся в одеянии метельного снега, от низа до тонкого, издырявленного шпиля. Тишина, руины, пустота улиц, которые некому избороздить, испятнать следами…
Я пошел впереди, чтобы торить для Киры дорогу. Снег был глубок, на полноги, даже там, где до метели существовали тропинки. Кира ступала своими валенками в мои следы, наполненные акварельно-синими тенями. Шагая за мной, ей приходилось высоко поднимать ноги, тащить свои валенки как бы из других таких же глубоких валенок. Я чувствовал, когда она устает, выбивается из сил, и останавливался. Мы отдыхали, стоя рядом, пар от дыхания вылетал из наших губ, смешивался в одно облачко.