— К смерти было приговорено восемь человек. Четверо из нападавших на постоялый двор и четверо из мятежников с моста. Первые приняли смерть с возгласом: «Да здравствует Его Высочество!» Вторые пытались говорить о дислокации общественных пластов. Точнее, говорил один, поручик, от имени остальных. Он выиграл это право в карты.
— А судья? У меня там был молодой, светловолосой друг… Он был судьей.
— Так точно! — ответил Кардашев. — В сущности, он и сочинил эту речь, а поручик только получил право ее сказать. Прокурор забрал эти листки. В них они выступают и против трона Его Высочества, и против ваших прежних республиканских взглядов, господин Хадживранев… И с большим апломбом, так, будто это предназначено для будущих поколений! Этот человек был нигилистом, господин Хадживранев, или социалистом, что одно и то же.
— Все абсолютно ясно! — сказал князь.
— Что тебе ясно? — спросил Павел снизу, с мешков.
— А то, что мы имеем дело с истерией! Кардашев, ты должен помочь нашему другу воспрянуть — и телом и духом…
— Слушаюсь, — звякнул шпорами адъютант. — С вашего разрешения…
— Я не кончил, адъютант! Ты тут говорил о какой-то речи, о каких-то листках… Хадживранев должен их прочитать, изучить… И посему, во имя сплоченности…
Князь остановился, подыскивая слова — видно, хотел сказать что-то, ранее не предусмотренное. Шум наверху стих, отзвучал он и на лестнице, ведущей во двор. Время отъезда было точно рассчитано. Кардашев в оцепенении ждал непредвиденных слов. Только глянул на мгновение в окно — где остальные? — и снова замер. Даже Марина притихла в углу. Одно было ясно: эти последние слова князя будут непритворными; Павел это знал, знал и Кардашев. Он прислонился спиной к стене, как перед расстрелом, и крикнул:
— Разрешите, Ваше Высочество!
— Не разрешаю! С сегодняшнего дня вы, Кардашев, в чине полковника назначаетесь командиром гарнизона этого городка. Здесь, к нашей радости, будет находиться и резиденция нашего общего друга Павла Хадживранева.
— Как? — спросил новоиспеченный полковник. — Сюда, в этот городок?
Рука его скользнула к поясу, ствол пистолета блеснул возле уха, и окно исчезло в яркой вспышке пороха.
Когда Павел поднялся с мешков, не было ни князя, ни свиты, ни гостей. Наверху он наткнулся на свой френч, но рука отдернулась, не коснувшись его.
И опять на белом скакуне, опять без седла, в нелепом при подобной скачке рединготе, он ринулся через мост, через город и дальше в поля, сознавая лишь то, что все кончено и что он кричит на скаку: «Ай-йа-а! Ай-йа-а!» Но никого не нагнал и на укрощенном усталостью жеребце шагом поехал обратно — к Марине, к Сеферу. Одно было ясно: несмотря ни на что, он будет жить.
У моста его поджидал хозяин — хотел вымолить обратно свой постоялый двор. Он пошел рядом с лошадью, но Павел начал первым: «Еще на рассвете я велел тебе их привести… Этих ребят… И потом я тебя погнал и велел без них живым не возвращаться. Но ты живой! А ребята…» Корчмарь попятился, скатился вниз по берегу, кинулся в реку и истек с водой, истек за мост.
Только теперь Павел впервые по-настоящему увидел мост — такую тонкую, такую прочную каменную дугу. Издали она казалась, наверно, полной окружностью, но сверху, под всадником, прогибалась, превращаясь в эллипс. Надпись на мраморе парапета гласила, что мост — это место, где пересекаются дороги властелина и нищего, где противоположные берега сливаются воедино.
ЭПИЛОГ
С Мариной происходило что-то неладное. Тихий плач, звучавший когда-то в подвале, перенесся наверх, в ее комнаты, и не стихал неделями, месяцами. Она ни о ком не спрашивала, даже о Павле. Словно онемела. Еду ей носили наверх.
Корчма так и осталась гостиной. Ту часть, где были стойка и очаг, отгородили под кухню — старая гречанка гремела там посудой. До обеда она была наверху, с Мариной, потом спускалась, готовила ужин и уходила. Вместо сосны теперь здесь господствовал дуб — большой черный дубовый стол, годный на все случаи жизни. Он оживал только по вечерам и только в том конце, где ужинал Павел вместе с арнаутами.
Сефер расправлялся с мясом левой рукой, правая так и осталась неподвижной и начала усыхать, но винтовка по-прежнему стояла рядом — только слева — прислоненная к черному дубу. Двор охраняли собаки — большие, угрюмые, будто тоже наемные. Арнауты все говорили, что пора возвращаться в Корчу, и все не уезжали, соглашаясь, остаться еще подзаработать.
Как-то, на следующее лето после приезда, сверху спустилась Марина в дорожном костюме и с саквояжем в руке. Было такое же раннее утро. Павел как раз собирался поехать посмотреть земли, лежащие в пойме Марицы. Он покупал землю — та бахча, где когда-то его встретили залпом, теперь принадлежала ему. Он был в высоких сапогах и в этот момент засовывал в висевший через плечо ягдташ хлеб и брынзу, завернутые в салфетку. Сефер стоял рядом, они ехали вместе.
— О! — удивился Павел, увидев Марину. Она спускалась с лестницы, одетая по-дорожному, и ни одна ступень не скрипнула у нее под ногой — будто юбка, блузка и саквояж плыли по воздуху, были бесплотные. — О! — повторил Павел.