Месяцы спустя, пытаясь выстроить по порядку события того дня, Лофтис обнаружил, что безнадежно сбит с толку. Он словно пытался пережить во времени происшедшее, но все минуты перепутались, и он не мог сказать, было что-то до или после чего-то другого: говорил ли он с Гарри до того, как усугубил страдания Пейтон, или после; когда он давал чаевые официантам — после того, как Пейтон ушла, или до… да и вообще давал ли он им чаевые? Предшествовал ли прием обряду венчания, да и действительно ли Пейтон приезжала домой? Может, вся эта страшная история привиделась ему в пьяном сне? Когда он дошел до разбора происшедшего, ему не потребовалось усилий, чтобы вспомнить тот день: притом особом безумии это не было обычным цивилизованным светским событием, это был кошмар, снятый в ярких красках, без режиссера и с топорными актерами, и со звуком — вместо слов и музыки — в виде всеохватного лихорадочного шума. Главным образом он помнил, как был встревожен: как, чувствуя приближение беды, все тело его запылало, так что ему стало жарко, и все его белье промокло от пота. Это было первым симптомом — жар, затем начало саднить в горле, что предвещало сильный катар верхних дыхательных путей. Катар и оказался сильным, поскольку он потом пролежал в беспомощном состоянии целую неделю. Потом его ужасное, возмутительное пьянство. А он напивался из-за пугающего хода событий — в прошлом, в настоящем и, как он догадывался, в будущем; его тянуло выпить, потопить себя в море или в песке, стать даже более сильным, когда, разговаривая в дверях с Гарри, он обнаружил, что ведет себя как полный осел. На тот момент — но скорее всего по неточному подсчету — он выпил семь бокалов шампанского, три порции чистого виски, Бог знает сколько отвратительного яблочного пунша. Виски он выпил на заднем крыльце, когда стоял, ошеломленный, один. И даже тогда он понимал, что такое поведение гибельно не только само по себе, ной потому, что он восемь месяцев держался — во всяком случае, воздерживался — и его бедный, ничего не подозревавший желудок просто не сумеет со всем этим справиться. Что было правдой. Потому что, разговаривая с Гарри, он не только ощущал подступавшие симптомы тревоги — жар, саднящее горло, пот и дрожь, страшную слабость в ногах, — он ощущал не только это, но и новый страх: боли, связанные с погружением в беспомощное пьянство. Его желудок, поскольку он ничего не ел (даже ни крошки торта), уже начал протестовать спазмами, которые, как ему казалось, были хуже родовых схваток; его рот, нервно дергаясь, опустился вниз. И наконец — те идиотские глупости, которые он наговорил Гарри… И хотя потом он лишь смутно помнил, что он говорил Гарри, он припоминал, что стоял там, размахивая вовсю руками, говоря что-то неуместное, сентиментальное, вносящее беспокойство и зная, что эти слова приведут его к новому, слепому и беспомощному опьянению.
Да, он мог частично припомнить, как тогда все было. Он вспомнил свой покровительственный тон. Он вспомнил, что сказал что-то про евреев — как он их любит, сколько у них тепла по сравнению с неевреями, у которых этого нет. Он вспомнил, как у Гарри при этом поползли вверх брови; вспомнил, что подумал: «В чем, черт побери, я пытаюсь его убедить?» Но он вспомнил также, что не мог остановиться в своих высказываниях о евреях: он чувствовал, что должен продолжать, чтобы Гарри считал его славным малым. Твердил как идиот, безосновательно. А Гарри продолжал держаться вежливо, напряженно, все время слушал его. Лофтис помнил, что сказал: «Виргинии надо многому поучиться, но мы тут любим евреев, как и всех вообще». Тут он хотел прикусить язык, но был вынужден продолжать и продолжать высказываться на эту тему, все более пьянея, как человек, привязанный к неуправляемой пушке.
И вспоминая позже все это, он знал, что вовсе не о том хотел поговорить с Гарри. Он вспомнил, что, стоя там, время от времени посматривал краешком глаза на Пейтон, наблюдая за ней сквозь пьяный туман поднимавшегося в нем жара: она блекла, исчезала из его вида, колыхалась, словно он видел ее отражение в воде аквариума. И тут он вспомнил, что она безвозвратно утрачена, навсегда потеряна, что он не имеет на нее никаких прав. Что она не только отринула его, полностью растоптала, но что теперь она принадлежит другому. Ему. Гарри. Мягкому, тихому, понимающему еврею, который стоял перед ним, терпеливо переминаясь с ноги на ногу и его проницательные миндалевидные глаза, казалось, воспринимали любой жест Лофтиса. И он вспомнил, как у него вдруг сжалось от боли сердце, когда он подумал об этом еврее и о Пейтон. И он уже собрался что-то сказать, воззвать к этому малому и сказать ему, что он должен всегда заботиться о Пейтон и любить ее, потому что она самое дорогое существо на свете. И в этот самый момент он увидел Элен, шагавшую через зал, не обращая внимания на попадавшихся на пути гостей. Подойдя к Пейтон и старику доктору, она прошептала что-то на ухо Пейтон.