Тут Лофтис все понял. Это был конец, предвещавший все. Всего шепоток — не больше, но шепоток роковой, жестокий, недвусмысленный, логически неопределимый. Как он это понял? Объяснений не требовалось. Он знал это так же хорошо, как свое имя, сколько пальцев у него на руке, то, что он дышит. Он знал так хорошо, что означает этот жест, словно он не зависел от времени; ему казалось (и это был один из нескольких моментов того дня, которые ясно сохранились в его памяти), что он мог предсказать эту сцену — доктора и Пейтон, и нагнувшуюся к Пейтон шепчущую Элен — десять лет назад или двадцать, неважно. Это был просто жест, неизбежный как смерть. Но его это, должно быть, парализовало, поскольку позже, стараясь вспомнить, что он в тот момент сделал или попытался сделать, он помнил, что не был в состоянии ничего сделать. Будь у него ружье, он чувствовал, что мог бы застрелить тогда Элен и посмотреть, как она упадет, истекая кровью, среди гостей, и разбитого стекла, и смятых розовых салфеток. Однако он понял, что так могло и не случиться, поскольку он даже не произнес в ее адрес ни слова и не шагнул в ее направлении, — так смогли бы он нажать на спуск ружья? Поэтому он молча смотрел на них. Частично молча. Потому что, испугавшись до глубины души, он не мог вынести тишины. Ему надо было бы повернуться к Гарри и сказать, с трудом ворочая языком, почти нечленораздельно: «Слишком много было тут сегодня психов. Ты должен заботиться о ней и любить ее, потому что никто по-настоящему никогда ее не любил». А он схватил Гарри за локоть и произнес что-то вроде: «Гарри, будь к ней добрым! Ради Бога, постарайся понять ее…»
Но тут началась последняя сцена. Он повернулся и стал наблюдать, как они вместе покидают зал — Пейтон, шагая за Элен мимо уставленных посудой столов и стульев и удивленных гостей, послушная и покорная, как ягненок Марии. Он видел, как они поднимались наверх.
И Гарри тоже ушел — куда, Лофтис не знал. В какой-то момент ему показалось, что Гарри разговаривает с Казбертами, а возможно, это были Хьюстоны, — он не в состоянии был вспомнить, как Гарри отошел от него и почему. Что же до него самого, то время и передвижение, словно старая колымага, сократились почти до застоя, и его несло по праздничным залам пьяного, испуганного и старого. Он держался, делая вид, что все в порядке, улыбался, прощался с уходящими гостями, похрюкивая, похлопывая по плечу и время от времени выкрикивая «ура!», а сам все время думал: «Что они друг другу сделают?»
В какой-то момент он встретил Черри Пая — на губах его толстого розового лица были крошки от закусок, которые Лофтису отчаянно захотелось стереть.
— Клянусь, Поппи лихо проведет время в старом городе сегодня вечерком! — пробормотал он, пережевывая что-то, покачивая в руке бокал.
— Да уж, сэр! — громко произнес Лофтис.
— Да уж, сэр Боб!
— Пей до дна, Черри Пай, пей до дна!
— Пей до дна, Поппи Лофтис, пей до дна!
Они обнялись, запели, чокнулись стаканами, к ним подошли Монк Юрти и Полли Пирсон и присоединились к хору.
В другом конце зала задержавшиеся шестеро гостей, топчась, алчно окружили раздаточный стол. Это были едоки; любители выпить — в большинстве своем люди помоложе — собрались группками у стен потолковать, создать собственные квартеты, и Лофтис, распевавший дрожащим тенором, поскольку мелодия была взята очень высоко, услышал высокое хриплое сопрано Доры Эпплтон и вдруг отошел от них.
— Вернись, Милт! — крикнул Черри Пай.
Лофтис, пошатываясь, осторожно пересек зал, не забывая улыбаться, расплескивая шампанское. Теперь среди новой музыки, новых друзей он обнял Дору, у которой все лицо после публичных поцелуев было в губной помаде, вместе с Кэмпбеллом, странным бледным юношей с глазами как фиалки и большущими прозрачными ушами, и они образовали трио. Рука Лофтиса лежала на груди Доры, и они пели: «Я — ленивый дьявол».
— Какой приятный голос, красавец старина! — воскликнула Дора.
Кэмпбелл изобразил красивую жеманную улыбку, но крикнула она это Лофтису и он пощекотал ее ребра.
— Этакая славная девчоночка! — сказал он.
— Красавец старина!
— Сладкая моя. Поцелуй и Поппи тоже.
Она подошла к нему. От отчаяния он поцеловал ее нарумяненную, измазанную помадой маску и почувствовал, как ее язык коснулся его языка со сладостным привкусом виски. Покраснев, чувствуя, как его лихорадит, он отошел. Лужайка была погружена во тьму. У двери он обменялся рукопожатием с доктором Холкомбом, который был в пальто и шарфе; он услышал — ему показалось, что услышал, — как доктор сказал: «Берегите ее, Милтон». Глаза старика были полны слез, а Лофтис подумал: «Беречь кого?» Но доктор уже ушел; дверь за ним захлопнулась, в коридор ворвался холодный воздух, а у Лофтиса стакан выпал из ослабевших пальцев, и он смотрел вниз на черепки и на растекшееся по ковру виски.