Иду я постоять на воздухе; притворяю за собой дверь с глазком, спускаюсь по ступенькам. Те ступеньки из тухлых досок, с переломами, а перила починены дрыном от половой щетки — чем теперь пол мыть подметать? За такие перила и не удержишься, — а ступени скруглены застылым проснежием: свалиться — раз плюнуть. Но слезаю; осторожничая, добираюсь до вмерзшего в суглинок половика, оставленного с последнего сухого дня. Окаменели скопленные следы у исхода лестницы, и лампа на столбе у калитки дает видеть волглый наст, где следы — чище и рассредоточенней. У стены сарая — мастерской сапожника Сашки — куча земли основала сугроб, что не стаивает до апреля: грунтовой холод снега бережет. Из бугра-сугроба торчит некий куст. Я тянусь к нему рукою, но все его хлысты резко взбрыкивают, дрожа, собираются в гладкий пук — наподобие! кистевой метлы, — и вновь расходятся. Только он, куст, теперь знает, что я его тронуть хочу — и ждет. На темном заборе начинает мерцать и корчиться световое пятно с плавною бахромою. И возникает крик, построенный на словце «ага» и на бесконечном повторении моего имени во всех возможных видах.
— Ага, Витя, Витюшечка, Витюнчик, Витяра, ага, Витя-Витя-Витя, ага…»
Пятно разляпывается шире — и на его свете стоит голый человек.
Сквозь редкие черные волосы просматривается белая жирная корка-парша, лоб; сведен кожными валиками — это из-за подслепости: так глядеть легче. Вечные очки вдавили на переносице лоснистую щель, в углах глазных — желтые крошки. Конец носа — как пупырчатый продолговатый кошель; из пупырышков торчат мелкие волосяные острия. Ногти на больших пальцах ног вросли в мясцо, прикоснуться невыносимо. Взбухлый водянистым туком живот перекошен влево — не совсем великолепно с внутренними органами, надо понимать.
— Ага, Витя, Витя, Витя. Ага!!!
— Ты что?.. Ты что рычишь, шваркнутый, кретин?! — вылетают из своих спален: толстая Алка из Мурманска, Люська-художница из Москвы, Валечка из Полтавы, некоторые другие. Перекатываются чрез мужей, отшатываются от нежнозаписянных младенчиков — бегут меня будить, — такие старые, в застойных ночных рубахах, с изуродованными пятками, зависают надо мною грудями — большими и малыми чувалами, — перестань, перестань сейчас же, весь дом разбудишь.
Беззвучно, несуществуя, — спит Верста Коломенская, занимает одну двадцатую кровати. А стелила на диване?
— …не хотим спать, и я не хочу спать, и те, кто сейчас слушают нас, спать не хотят, и не спит наш техник. У микрофона Илан Римон и… Эрик Клептон, вы на «волнах Армии Обороны», — в программе «Спать не хотим».
Только через час мне в караул — с трех утра до шести утра.
Два рыла на основных воротах, два патрулируют, два на воротах второстепенного значения. В то время как полагается: три на основных, четыре — в патруле, два на второстепенных. Нарушаем. Шесть рыл вместо девяти.
Моя подушка — из двух одеял казенного образца, простыня — из одного одеяла того же образца. Одеяло… Лишь бакланье с легкоранимым внутренним миром заносит на базу домашнюю трепаную белизну.
Горит свет по всей базе, хоть возле каждого выключателя да розетки написано: «Солдат, не транжирь энергию!» А где нам ее транжирить — дома?! Горит свет в запертых на цилиндры помещениях — придут загасят. Горит свет на складе твердых пайков, на складах — шмоточном и ремонтном. В помещениях офицера связи, офицера личного состава, офицера боезапаса, в помещениях командира базы, командира подразделения, капрала гаража, капрала медпункта.
У ворот куняют «Джинджи» Бутбуль и бухарец Бар-Матаев.
— Бар-Матаев, — спрашивает Бутбуль, — а ты бы мог в России командиру по будке угадать?
Я твою маму ебал. Бутбуль зверски хохочет.
— А почему в России демократии нет?
— Там таких, как ты тоже нет.
— Ничего я не понимаю, что ты говоришь, — соболезнует Бутбуль. — Три года в Государстве, а языка не знаешь.
— Я твой язык — ебал.
— Бар-Матаев, а в России авокадо — есть?
— Есть, — отвечаю я. — На меху — Как?
— Так. У нас там все было на меху — помидоры, бананы, яйца. Холодно, Сибирь потому все на меху. Понял?
Бар-Матаев лыбится, предъявляет зубное золото. Бутбуль хыкает.
— Джинджи, если хочешь — иди, спи. Я заступаю раньше.
Бутбуль ускоренно собирается: сигареты, полусожранная пачка шоколадных вафель, приемничек.
Снулый Бар-Матаев глядит ему вослед.
— Пидарастина.
Семь лет прогудел Бар-Матаев в заключении — крупные хозяйственные преступления республиканского масштаба. Ничего не сделал. Соперники погубили.
— Витька, скажи, — а если я завтра домой уеду, что мне будет?
— Улетишь внутрь. Подожди пару дней — отменят готовность — поедешь.
— Мне теперь надо! Я их всех в рот ебал, козлов. Что, понимаешь, пожилого человека, — заставляют семью бросать на месяц!
Никуда он не поедет.
Недавно опроставшаяся сучка Циля и безымянный кобель на трех с половиной ногах, дремлющие на ломте поролона, выдранного из матраца, одновременно поднимают головы: забылись-то они под музыку бутбульского приемничка, а тишина их пробудила.