— Да, эти сигареты у нас крайне редки, и курят их только самые хорошие люди и самые близкие друзья.
Он протянул по сигарете Свиридову и мне. Мы жадно затянулись. Я заметил, что у Сисана осталось шесть сигарет. Как же долго он хранит этот подарок, привезенный из Москвы!
Потом мы сидели за столом — Сисан Сисана, Валя Свиридов и я. Изредка к нам подсаживался Понг Сурин Фуми — он все хлопотал перед нашим отъездом, готовил еду, проверял вещи, бензин в канистрах, оружие.
Сисана сказал:
— Жаль, что я принимал вас с ребенком на руках, в нарушение «протокола». Люди Востока всегда очень щепетильны по отношению к «протоколу». Но вы простите меня за то, что я не соблюдал его в наших пещерах.
Я сказал:
— Самый лучший «протокол» — это когда иностранца принимают с ребенком на руках.
И этот мужественный человек вдруг не смог сдержать слез.
— Дети тоже хотят солнца. Дети тоже хотят жить под небом. Когда же они увидят наше лаосское солнце?
Я уезжал из Лаоса со странным, в определенной мере парадоксальным чувством.
Я проезжал мимо пещер, где сейчас шли занятия медицинских курсов; мимо горных урочищ, которые при свете фонариков обмеряли молодые специалисты по гидроэнергетике; мимо рисовых полей, которые возделывали крестьяне, тоже при свете фонарей. Возле одной, особенно большой, пещеры мы остановились — там шел концерт. Люди восторженно хлопали любимым артистам и пели вместе с ними великолепную мелодичную «Чампу».
Я проезжал сквозь четко и ритмично пульсирующую жизнь страны, которая борется за единство, нейтралитет, мир и процветание. Этот четкий ритм жизни рождал во мне уверенность в скором и безусловном торжестве того дела, за которое сражаются эти люди.
Мы ехали ночью по дороге, среди огромных воронок, по таинственному, мрачному, обгоревшему, черному лесу. Наткнулись на завал. Сисук выскочил из машины, крикнул нам, чтобы мы падали на землю, а сам ринулся на завал. Засады не было. Он вытер со лба пот, присел на дерево, сваленное бомбой. Мы разобрали завал, двинулись дальше.
На границе распили последнюю бутылку коньяку и запели популярную здесь песню «Чампу». И было нам сладко и горько — так бывает всегда, когда расстаешься с друзьями, оставляя в душе крупицу веры, что предстоят нам еще встречи, и не такие горькие, какие были.
Небо было громадным, черным, звездным. Мы пересекли границу, и еще какое-то мгновение до нас доносились слова веселой «Чампы». А потом стало тихо и вокруг нас сомкнулась ночь…
Отец лежал в клинике Академии наук, напротив Дворца пионеров на Воробьевых горах. После операции он стал совсем желтым, пергаментным и как никогда красивым. Вышел сигнальный экземпляр книги об Орджоникидзе — там были и его воспоминания о работе с наркомом. Отец держал в своих больших руках тоненькую синюю книжку нежно, словно она была хрупкой и от прикосновения могла рассыпаться. Он надписал мне этот первый экземпляр: «Сыну и другу в дни моего возвращения к жизни».
Я приезжал к нему каждый день — утром и вечером. В кресле около окна обычно сидел Илья. Старик и дядька вспоминали детство.
— Сенька бедовый был, — медленно говорит Илья, часто отворачиваясь к окну. — Я в тифу лежал. В сарае, на чердаке, в сене… А меня белые разыскивали (Илья был командиром эскадрона. Его ранили неподалеку от деревни Боровино, где родился отец, — это его и спасло: нашли соседи и ночью перенесли в сарай). А у нас постоем поляки стояли. Они запрещали корову доить — все молоко себе забирали. Специального сторожа в сарае поселили — он даже спал там. Я наверху — в бреду… Сенька ночью дождется, пока Старик солдат заснет, пролезет в сарай и тихонько корову выдаивает. Струйки молока о стенки ведра — «дзинь-дзинь», я даже замирал наверху, ночью-то бред у меня проходил — все не как у людей… надоит литра три и ко мне лезет, отпаивает.
Я смотрю на моего седоволосого красивого Старика и никак не могу представить его крестьянским мальчишечкой возле коровы. Я, помню, заслушивался рассказами отца о конях, но я думал, что это в нем от службы в кавалерии.
Он, как никто другой, умел чувствовать природу: мальчишкой он вывозил меня ранней весной в лес, садился на пенек и, замерев, подолгу слушал пение птиц, рассказывая мне удивительные истории о синицах и малиновках. Мне всегда казалось, что эта обостренная любовь к природе рождена в нем городом — я-то с рождения помнил его горожанином…
А на самом деле в нем, видимо, жило изначальное, крестьянское, обостренно-нежное тяготение к природе и особое, «тщательное», я бы сказал, ее понимание.
Последние годы отец все чаще и чаще говорил о своей мечте — поехать в родную деревню. Он знал, что знакомых там не осталось, а родственников тем более: эта белорусско-литовско-еврейская деревушка была стерта с лица земли гитлеровцами, жители угнаны в рабство или расстреляны, но он все равно мечтал посмотреть родину, ибо в этом огромном мире у каждого человека есть своя маленькая, единственная родина.