―
―
―
―
―
Ваня
В воскресенье, 11 апреля 1943 года, я открыла дверь на балкон и с наслаждением вдохнула свежий весенний воздух. Верхний ряд окон дома напротив сиял солнечным блеском; внизу, на дне ущелья Чернышевского переулка, в вечной тени все еще топорщились грязные снежные наметы ― из-под них на мостовую выскальзывали узкие извилистые ручейки; на перекрестке с улицей Станиславского мужчина в солдатской шинели играл на гармошке, а три женщины, в сапогах и серых бушлатах, сняв косынки, изображали какое-то подобие кадрили и весело повизгивали.
Чем меньше комната ― тем труднее поддерживать в ней порядок, особенно если уходишь из дому рано, а возвращаешься за полночь, без сил. Один предмет, потерявший свое место, влечет за собой цепную реакцию, вещи как будто сходят с ума, начинают враждовать ― сначала друг с другом, а потом и с хозяином.
Я решительно принялась за уборку.
Весенний воздух, наполнивший комнату, резко контрастировал с зимней затхлостью одеял и ковров ― их на перила, проветриваться! Приготовила мыльную воду и принялась за окно ― от скрипа чистого стекла под скомканной газетой по спине побежали мурашки.
Потом настал черед мебели. Шкаф, тахта, пианино ― все стронулось со своих мест. Пыль словно сделалась моим личным врагом, истреблению которого я отдалась с азартом и страстью. И поначалу мне почти удавалось не думать об Иване Васильевиче. Но, закончив уборку, вытирая со лба пот, я вдруг остро вспомнила его быстрые, порывистые и вместе с тем такие легкие и точные движения; и как одними только глазами он умел выразить любое чувство ― нежность, заботу, взволнованность, негодование; как неожиданно и прекрасно на его серьезном, строгом лице расцветала улыбка. От этих видений в ногах появилась слабость и одновременно с ней какая-то тягучая, неизбывная душевная боль.
Оставаться с собой наедине я уже не могла.
Быстро оделась, но, взглянув в зеркало, поняла: в прическе следует кое-что поправить. Нет-нет, конечно, я ни на что не рассчитывала ― это так, на всякий случай...
Улица Горького кишела народом ― после победы под Сталинградом город быстро оживал. Весна словно смыла с лиц печаль и заботу, во встречной толпе порхали улыбки, слышался смех, взгляды казались открытыми и доброжелательными. Мне кажется, на какое-то время я забыла, что идет война.
Шла не спеша ― до Старой площади рукой подать, а время обеда еще не наступило. Вдруг заметила, что улыбаюсь. Какой-то военный, приняв это на свой счет, решил со мной познакомиться, отчего мне сначала сделалось смешно, а потом неловко ― уж очень задел его мой отказ.
Ивана Васильевича в столовой ЦК не было. Значит, все-таки, прогулки с ребенком для него оказались важнее. Настроение испортилось, есть уже не хотелось. Видя, как я, опустив голову, молча ковыряюсь вилкой в макаронах по-флотски, Саша Головин спросил:
― Почему вы такая мрачная?
Едва сдержалась, чтоб не взорваться, ― всегда ненавидела вопросы, на которые ответить невозможно.
― Простите, ― вдруг услышала голос, который уже никогда бы ни кем не спутала, ― очень жаль, что я опоздал!
Подняла голову ― Иван Васильевич стоял рядом с нашим столиком и как будто не решался присесть. У него было раскрасневшееся от спешки лицо, от одежды остро пахло уличной свежестью. Он улыбался, и эта улыбка тотчас наполнила меня солнцем ― я физически, каждой своей клеточкой, ощутила это внутреннее свечение.
― За что же прощать? ― не удержалась я от шпильки. ― Ведь вы, по-моему, и не собирались приходить.