А непрошеный гость тем временем уже успел протиснуться в приоткрытую дверь. Остановившись у порога, он покорно склонил голову в завитом, напудренном парике, сложил пухлые руки на кругленьком брюшке.
— Je vous demande pardon d’être venu sans permission[2]
, — заговорил он по-французски с резким итальянским выговором.— Да! — прервал его Сумароков по-русски. — Да, синьор! Никто тебя не приглашал. Как же осмелился ты явиться к тому, кого оскорбил смертельно!
— О! — простонал Бельмонта. — Зачем так жестоко! Я пришел объясниться… La grace et la magnonimite de vorte Excellence sont bien connues de tout le monde…[3]
— Ни объяснений, ни комплиментов ваших мне не надобно, — отрезал хозяин дома.
— Ah monsieur, ne repousser pas un pauvre diable, qui ne désire que de corriger sa faute![4]
— патетически воскликнул толстяк. — Как говорят русские: «Виноватую голову шпага не режет».— Экая слезная драма! — усмехнулся Сумароков. — Разыгрывайте их на театре вашем, но не у меня, в доме.
— Верьте мне, Александр Петрович… — На смуглом лице появилась страдальческая гримаса: — Peur moi c’est une question d’honneur[5]
.— Et vous osez parler d’honneur![6]
— гневно воскликнул Сумароков. — Слышишь, Иван: синьор Бельмонта рассуждает о чести! А сам — мошенник всесветный!..— Мошенник? — повторил итальянец смущенно. — Mais… C’est trop fort![7]
Сумароков вдруг от души расхохотался. Улыбнулся и художник, с любопытством наблюдавший эту сцену, Но Сумароков опять нахмурился.
— Вот что, любезнейший, — сказал он твердо. — Беседовать с вами не имею ни времени, ни охоты. Сношения наши покончены, не пытайтесь разжалобить меня!.. На сем — прощайте.
Бельмонта молчал, его бархатные черные глаза были грустными, умоляющими.
— Слышали вы мой ответ, сударь? — загремел Сумароков и, сжав кулаки, грозно двинулся на посетителя.
Тот, испуганно попятившись, распахнул дверь и скрылся.
Сумароков в раздумье походил по комнате.
— Видал, Иван? — обратился он к Ерменеву, по-прежнему сидевшему в углу. — Паяц вертепный!.. Пульчинелла! Повсюду шатался, гроша медного не нажил. А к нам приехал, мигом фортуну составил. Персона, антрепренер! — Он вздохнул и полез в карман за табаком. — Сперва лебезил передо мной… Еще бы! Ведь я ему и театр выхлопотал, и трагедии мои дал для представления, и актеров обучил. А он, бестия, вместо благодарности снюхался с ненавистниками моими. Немало их, и особы преважные! Сам граф Петр Семеныч Салтыков, например. Гонение на меня повели, комплот[8]
составили, а синьора Бельмонти избрали сих козней исполнителем. Выставили меня всей Москве на посмешище!..— Это как же? — удивился Ерменев.
— Гнусная история, вспоминать больно и… стыдно! И после мерзкого предательства явиться ко мне! Какое бесстыдство!.. А цель-то какова? Видишь ли, граф Салтыков удрал, а итальянцу без покровителя в Москве никак не возможно. Да еще в столь смутную пору! Вот он опять ко мне на поклон. Знает, каналья: Сумароков сердит, да отходчив… Ох, брат, не могу привыкнуть к низости людской!
— Пора бы, Александр Петрович, — заметил Ерменев улыбнувшись.
— Вот как! — Сумароков снова вскипел. — Нет, государь мой, не привыкну. До гроба, до последнего моего дыханья!.. Разве напрасно прославлял я в трагедиях моих честь, благородство души, высокие помыслы? Разве впустую высмеивал в комедиях льстецов, плутов, лгунов?.. Моим пером заслужил я признательность соотечественников и похвалы просвещеннейших умов Европы. Вот!.. — Он извлек из-за пазухи тщательно сложенную бумагу. — Погляди: это письмо великого Вольтера! Храню его, как святыню, на сердце моем. Знаешь ли, что он мне пишет?..
Снова появился камердинер.
— Готово, батюшка-барин, — сообщил он. — Кладь всю уложили. Можно и в путь.
— Да, да!.. — заторопился Сумароков, пряча письмо. — Прочитаю тебе как-нибудь после. А теперь — пора! Так как же, Иван, поедешь со мной?
— Пожалуй, поеду, — решил Ерменев. — Надеюсь, долго не загощусь…
— А хоть бы и долго. Я только рад буду… Итак, с богом!.. Снеси-ка, Антип, эти вот книги да бумаги, — приказал он камердинеру, — и запрягать!
Вскоре обоз выехал со двора. Впереди, в старомодной, облупленной коляске, Сумароков со своим гостем; на козлах, рядом с кучером, старик Антип. За коляской следовали два возка, нагруженные ящиками, корзинами, баулами, перинами, подушками. Обоз пересек Кудринскую площадь, направился вверх по Никитской. Солнце уже село, наступили летние прозрачные сумерки. Улица была пустынна, только у кабаков толпился народ, раздавались ругань, нестройное пьяное пенье. На Красной площади у заколоченных торговых рядов было особенно шумно.
В центре плотного кольца простолюдинов коренастый паренек лихо отплясывал трепака. Зрители подпевали, ухали, притоптывали.
— П-а-а-ди! — закричал кучер. — Дорогу!
Пляска прекратилась.
Чернобородый мужик в рваном армяке схватил лошадей под уздцы.
— Чего горло дерешь! — огрызнулся он, злобно глядя на кучера из-под косматых черных бровей.
— Торопятся господа, ан чума все равно догонит! — весело крикнул паренек, который только что плясал.