Все это вместе взятое создавало картину более радужную для нас – и казалось, оправдывало тех, кто всегда утверждал, что надо только еще немного продержаться, чтобы добиться успеха.
В военное время каждому министру иностранных дел приходится уделять большое значение сообщениям своих конфиденциальных агентов. Это было вдвойне необходимо во время последней мировой войны, разделившей Европу на две герметически закупоренные части. Но сама природа конфиденциальных донесений требует, чтобы к ним относились с известной долей скептицизма. Это общее правило покоится на нескольких основаниях: люди, пишущие и передающие сведения не из материальных соображений, а из политических интересов, симпатий и аналогичных побуждений высшего характера, разумеется, сами по себе выше подозрений в том, что они сознательно придают своим сообщениям чересчур оптимистический характер. Но они могут поддаться самообману. Массы населения всегда отдаются преходящим настроениям. А между тем настроения отнюдь не должны являться чем-то решающим для руководителей. В то время Франция безусловно устала от войны, но из этого вовсе не следовало, чтобы ответственные деятели Франции сильно реагировали на эту усталость, в общем, совершенно несравнимую с той, которая овладела нашими народами.
Что же касается доверенных лиц, которые смотрят на свою деятельность с точки зрения материального заработка, то весьма естественно, что в их донесениях проскальзывает желание доставить удовольствие, внести успокоение и сохранить за собою до конца доходное место. Пессимизм, господствовавший в Вене и бывший там всегда сильнее, чем в Берлине, прежде всего, был обусловлен разницей в оценке сведений, поступавших из неприятельских государств. Конечно, в Берлине понимали не хуже нашего, что время играет против нас; хотя Бетман и нашел нужным как-то высказать в рейхстаге противоположный взгляд, – но немецкие военные и политические деятели видели положение противника в иных красках, чем мы.
Когда летом 1917 года император Вильгельм находился в Люксембурге, он рассказал мне ряд отдельных случаев, свидетельствующих об усилении голода в Англии. Он искренне удивился, когда я ответил, что хотя и убежден в том, что подводная война вызвала на берегах Темзы большую тревогу, о голоде там конечно же нет и речи. Я сказал императору, что весь вопрос в том, может ли подводная война действительно серьезно воспрепятствовать переправке американских частей, как это думают в немецких военных сферах, и предостерегал против переоценки отдельных жанровых картинок и моментальных снимков, сделанных в странах Антанты.
Как я уже говорил, вскоре после начала беспощадной подводной войны в Англии стало господствовать очень тревожное настроение. Это остается бесспорным. Одно хорошо осведомленное лицо, приехавшее из нейтрального государства и навестившее меня, сказало мне: «Если оправдается хотя бы половина опасений, распространившихся на берегах Темзы, то к осени война закончится». Но между лондонскими опасениями и берлинскими надеждами, с одной стороны, и реальными фактами – с другой, разверзлась громадная пропасть, через которую германская психология и перескочила.
Как бы то ни было, но я считаю несомненным, что, несмотря на ожидающуюся активную поддержку Америки, лето 1917 года все же подавало нам большие надежды. Новая волна вынесла нас на своем гребне, и дело шло только о том, чтобы использовать данную конъюнктуру как можно лучше. Поэтому было необходимо на случай усиления мирных течений создать в Германии настроение, благоприятное миру.
Я решился предложить императору, чтобы он сам принес первую жертву и доказал бы в Берлине, что стоит за мир не только на словах. Я просил его уполномочить меня заявить в Берлине, что если Германия войдет в соглашение с Францией относительно Эльзас-Лотарингии, то Австрия будет готова уступить Галицию вновь созидаемой Польше и что она употребит все свое влияние, чтобы эта великая Польша вошла бы в Германскую империю – не как составная и нераздельная ее часть, а примерно на началах личной унии.
Мы с императором поехали в Крейцнах, где я сделал это предложение сначала Бетману и Циммерману, а затем, в присутствии императора Карла и Бетмана, императору Вильгельму. Однако с их стороны не последовало ни безусловного согласия, ни отказа. Конференция закончилась на просьбе немцев дать им обдумать наш план.
Идя на такое предложение, я отдавал себе полный отчет о всех его возможных последствиях. Если бы Германия согласилась на наше предложение, а нам между тем со своей стороны не удалось бы в течение ожидающихся переговоров достигнуть существенных изменений лондонских постановлений, то за всю войну пришлось бы платить нам одним.
Ведь в таком случае нам пришлось бы удовлетворить не только Италию, Румынию и Сербию, но и оставить надежду на присоединение к нам Польши. Император Карл также ясно понимал все положение вещей, но, несмотря на это, он тотчас же решился пойти на предложенный ему шаг.