Если за одним столом одинаково сытые или одинаково голодные, они редко замечают, кто и как ест. В тот день я имел возможность убедиться в том, что мы давно забыли и не знаем, как едят голодные люди. Ведь одно дело, когда хлеб и ложку берет человек, проголодавшийся на работе, в дороге, на прогулке, и совсем другое — человек, голодающий от нужды изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год.
Наши хозяева были сдержанны за столом, даже излишне сдержанны, и уже в этом ощущалось что-то неестественное после живых, доверительных разговоров. Подумалось, их стесняет бедность угощения, но приметил нечаянно, как напрягались их лица и каждая жилка на шее, когда брали в руки пищу, приметил, как отрешались при этом взгляды, как следили только за тем, чтобы не обронить крошки хлеба, не пролить капли молока, — и начал догадываться, что эти люди ни разу в жизни — ни разу! — не ели досыта.
Мне вдруг вспомнился сорок пятый год, первый класс начальной школы в маленьком сибирском селе, запах и вкус пшенной каши. Еще шла жесточайшая война, огромная часть страны лежала в развалинах, на учете был каждый грамм продовольствия, а мы приходили в школу со своими мисками и ложками, и каждый перед началом занятий получал черпак пшенной каши, сваренной прямо в классе, на плите печки, обогревавшей школьное помещение. Это помещение было единственное, и в двух соседних рядах, за самодельными партами, до обеда учились первоклассники и второклассники, а после обеда — ученики третьего и четвертого классов под руководством единственной учительницы. Кажется, ну что такое — миска пшенки! И только тот, кто изо дня в день засыпал и просыпался голодным и не каждый день видел дома хлеб на столе, поймет материнскую самоотверженность страны, напрягшей силы до последнего предела в смертной борьбе, кормившей не только солдат на фронтах и рабочих в заводских цехах, но и выделявшей бесплатную миску каши для своих детей, чтобы, садясь за парту, они думали не о куске хлеба, а о том, как овладеть знаниями. Мы все тогда были голодными, поэтому память не сохранила подробностей, только вкус горячего варева да торопливый стук деревянных ложек, а еще — первое взрослое сознание, что учеба — это нужное, государственное дело, потому что учащихся кормят...
Потом случилось мне увидеть голодного через много лет. Это был четырехлетний ребенок, ослабевший после долгой болезни, когда ничего почти не брал в рот. Он выздоравливал, изголодавшийся, жадно тянулся к пище, но кормить его следовало осторожно и понемногу. Он понимал, чего хотели взрослые, мирился, сдерживался, насколько возможно в его возрасте, а маленькая рука сжимала ложку так, что она тряслась, и напрягалась, жила каждая жилка на тоненькой шее, а в затуманенных глазах, устремленных в тарелку, сквозила горькая печаль оттого, что она так быстро пустеет. Он ел, не по-детски жалея, что приходится съедать пищу.
Было что-то общее с тем выздоравливающим ребенком у наших молодых хозяев, и к горлу моему вдруг подкатил комок. В сущности, все они — дети, дети революции, едва вступившие в неведомый им мир — грозный, великий, яростный мир борьбы за переустройство жизни, за уничтожение вековой несправедливости на их земле.
Провожало гостей все селение. Один из молодых бойцов отряда самообороны влез к нам на броню, твердо стал на ней и ехал до конечного поста, сжимая автомат свободной рукой. Сухой ветер трепал его густые черные волосы, горячие глаза пристально всматривались в холмы предгорья. Он всем видом старался показать, что, пока находится на одной машине с нами, готов первым принять на себя опасность. Тающим зеленым облаком уходили в распадок сады, скрывшие селение, и долго-долго алым приветным огоньком трепетал в воздухе флаг непобедимой крепости Калайдана — одной из многих крепостей революции на афганской земле.
Снова ночь, и вдалеке снова постреливали. Теперь мне виделись не одни наши разведчики, пока не вернувшиеся в лагерь, но и знакомые афганские парни на крыше сельской школы, в тесных окопчиках у скрещений дорог, у края садов и виноградников.
Мерцание звезд, редкие бледные трассы метеоров и малиновые трассы пуль, вспарывающие черную глубину долины, вся эта зыбкая тревожная темень навевали мелодию знакомой песни, и слова ее приходили сами собой, хотя я не был уверен, что они в точности повторяют услышанные минувшим вечером. Главным ведь было то, о чем рассказывала эта песня-быль...