– Я плохо себя чувствую, – безуспешно пытался я смягчить его гнев, – я, очевидно, болен...
Наконец Маяковский заговорил:
– Вам, Нюренберг, разумеется, разрешается болеть... Вы могли даже умереть – это ваше личное дело. Но плакаты должны были здесь быть к десяти часам утра. – Взглянув на меня, он усмехнулся и полушепотом добавил: – Ладно, Нюренберг, на первый раз прощаю. Деньги нужны? Устрою. Ждем кассира. Не уходите.
В РОСТА деньги выплачивали два раза в месяц. В кассу мы приходили с мешками, так как получка иногда представляла объемистую и довольно увесистую кучу бумажек.
Получив деньги, мы отправлялись на Сухарев рынок, где у мешочников можно было достать муки, украинского сала.
По вечерам часто собирались у Осмеркина. В его большую и светлую комнату приходили Кончаловский, Лентулов, Малютин. Маяковский появлялся редко. С его приходом вечеринки стремительно превращались в бурные диспуты.
Поэт торжественно усаживался в качалку и, ритмично покачиваясь, снисходительно спокойно начинал:
– Все натюрмортите и пейзажите!.. валяйте, валяйте...
Мы настораживались.
– Конечно, все это для польского фронта и для Донбасса... Вот обрадуете бойцов и шахтеров... Спасибо окажут. Утешили москвичи. Дай им бог здоровья...
Лицо Осмеркина делалось бурым.
– Вы хотите запретить живопись? – спрашивал он, еле сдерживая свое раздражение.
– Да, да, я ее запрещаю, товарищ Осмеркин.
– Вы бы всех загнали в РОСТА...
– И загоню!
– Тоскливо станет...
– Да, натюрмортистам и пейзажистам будет невесело.
Спор явно приближался к ссоре. Чтобы отвлечь внимание спорящих, жена Осмеркина приносила огромный чайник с бледным морковным чаем и блюдо с тощими серыми лепешками. Пожевав лепешку, Маяковский морщился и ядовито бросал:
– Вкусно, как ваша станковая живопись.
Свое стихотворение "Необычайное приключение..." Маяковский прочел нам на вечере у М. М. Черемныха.
Поэт приехал из Пушкина, где он несколько дней отдыхал и работал. Он привез новое произведение и хотел его прочесть "своим". Мы собрались на квартире Черемныха (она находилась в доме РОСТА). Были: П.М.Керженцев (заведовавший тогда РОСТА), И. А. Малютин, О. М. Брик, я и моя жена.
Гостеприимные хозяева угощали нас (это в то-то время!) чудесными сибирскими пельменями и коньяком.
После ужина Маяковский прочел "Необычайное приключение..." Читал он в тот вечер с незабываемым подъемом. Когда он своим мощным голосом произнес:
Светить –
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой –
и солнца! –
мы бросились к нему, почувствовав непреодолимое желание пожать ему руку, обнять и поцеловать его.
– Как настоящие алкоголики. Лезете целоваться, – ворчал он.
Весной 1925 года в Политехническом музее состоялся организованный АХРР диспут "Мы и лефы" 1. Прошел он очень бледно. После скучного доклада шли вялые прения. Ораторы произносили бесцветные речи. Публика, большею частью состоявшая из художников, откровенно зевала. И вдруг на эстраду вышел Маяковский. Его большой монументальный силуэт четко вырисовывался на фоне серо–синих полотнищ занавеса.
На минуту все замерли.
Очередной оратор смолк и сгорбился.
С высоко поднятой головой Маяковский мрачно обошел эстраду, на которой расположились ахровцы и, ни с кем не заговаривая, встал около кафедры.
Все мы, зная неистребимую вражду поэта к АХРР, ждали его гневных фраз, но Маяковский молчал. Держа под мышкой увесистую трость, он только время от времени отпускал по адресу оробевших ораторов язвительные словечки.
Маяковский, видимо, хотел сорвать диспут и в средствах не стеснялся. Когда художник Богородский направился было к кафедре, Маяковский раздраженно крикнул:
– Федя!! – и, пригрозив кулаком, добавил: – Вернись!
И Богородский послушно вернулся на свое место.
В таких условиях диспут, разумеется, не мог развернуться и быстро угас. Маяковский простоял до выступления последнего оратора и ушел, демонстративно ни с кем не прощаясь.
Неприязнь ко всему устоявшемуся в искусстве, стертому временем и пошлому, была у него исключительно острая. Он ненавидел все проявления штампованных форм. Вспоминаю его выступление на одном собрании в редакции "Правды" в связи с проектом издания нового сатирического журнала, свободного от "академической юмористики". Долгое время, как всегда в этих случаях бывает, мы все бились над тем, как назвать журнал. Обсуждалось очень много названий, но ни одно не удовлетворяло собравшихся. Маяковский предложил подчеркнуто простые названия: "Махорка", "Мыло", "Мочалка", "Бов". Остановились на "Бове".
Традиционный тип художника, длинноволосого, неопрятного, с широкой шляпой и этюдником на плече раздражал его.
– Богема! – говорил он тоном, придававшим этому слову характер крепкого ругательства.
Встречая нас на улице с этюдниками и холстами, он кидал нам:
– Попы во облачении!
В стеклянном зале Вхутемаса, рядом с лихим лозунгом "Изучай трансконтинентальные лучи!" висел другой в духе Маяковского: "Расстригли попов – расстрижем длинноволосых академиков!"
Вхутемасовцы справедливо считали Маяковского своим вождем. Их привязанность к нему была настолько велика, что они не знали, как ее оформить.