Что и говорить – Парижу повезло. Писатели прозревали в нем его живописную привлекательность в неменьшей, пожалуй, степени, нежели живописцы: французское искусствознание выросло из высокой литературы. Бодлер, Гонкуры, Золя, Валери видели то, что принято называть спецификой живописи и, не обременяя художников призывами к социальной занимательности, тонко различали потаенную драму рождения новых пластических кодов. Французские писатели умели мыслить как живописцы и понимать живопись не как литераторы, а как художники.
Герой Золя, художник Клод Лантье, «видел однажды Сите в нежном тумане, словно бы уходящим, растворяющимся, легким и мерцающим, как дворец видений (palais des songes)… <…> …когда солнце рассыпалось мельчайшими пылинками в подымающемся от Сены тумане, остров купался в этом рассеянном свете без теней, со всех сторон окутанный лучами, и напоминал тонкой точностью форм прелестную золотую безделушку».
Я без конца могу цитировать Золя, глядя на Париж, особенно набережные его, так потрясающе описанные в романе «Творчество». Чудится, это написано не пером на бумаге – кистью на холсте.
И все же Париж не так уж часто писали (и описывали), как может показаться. Только XIX столетие нашло слова и краски для изображения и зрительной поэтизации Парижа.
Образ романтического Парижа, еще не затронутого перестройками Османа, возникает в середине XIX века в картинах Коро, Йонгкинда, Тёрнера, Бонингтона. Тёрнер и Бонингтон писали низкие песчаные берега еще не скованной каменными набережными Сены: Париж уже тогда волновал своей изменчивой притягательностью приезжих художников.
Один из самых поэтичных французских пейзажистов, Франсуа Мариус Гране, писал свои восхитительные акварели, угадывая особое, парижское дрожание влажного воздуха над перламутровым городом, которое словно превращает камень в невесомую прозрачную субстанцию («Сена и Лувр», 1841). Город оттачивал и вдохновлял поэтические миражи Константена Гиса.
А новый Париж, конечно же, открыли импрессионисты. Сам импрессионизм, несомненно, парижанин, «париго». Наделенные особой отвагой видения, жадностью к новому, умением чувствовать эстетику меняющегося мира, импрессионисты радостно приняли меняющийся город. Поэзия старой столицы, таинственность средневековых улиц, готических фасадов, башенок, почерневших от времени и пыли статуй не занимали и не привлекали их. Они писали свой, сегодняшний Париж, его изменившиеся ритмы, просторы непривычно широких улиц, очарование толпы, суетной, элегантной, мерцающей нарядами, жестами, особой столичной торопливостью, они видели весь невиданно изменившийся Париж. Они видели единство живописного впечатления и там, где не было вовсе стилистического единства зданий и сюжетов. Чистота стиля возникала только на холсте, ибо не архитектурой одной прекрасен город, но жизнью и трепетом каждого мига.
В первые часы первого в моей жизни дня в Париже, в этой оглушающей августовской жаре, потрясенный тысячью пронзительных мелочей, ворвавшихся в реальную действительность из книг, фильмов, из памяти и воображения, я почти потерял способность видеть то целое, подлинное и прекрасное, что являет собой Париж, тогда снова вспоминал я и Золя, и импрессионистов, открытые ими ритмы и визуальную логику города.
Именно тогда, в первый приезд, с особой остротой вспомнил я Альбера Марке, которого любил с редкой для меня пылкостью: его суровая изысканность, аскетизм общего и богатство цветовых нюансировок дарили волшебный ключ в царство хорошего вкуса и в колористическую суть Парижа. Беспомощный, мечущийся взгляд выручило искусство.
Оказалось, Марке позволяет и нынче видеть сквозь искрящиеся и пленительные мелочи парижской реальности потаенные ритмы, цвета, масштаб города, его величавую стать.
Его строгая и спокойная кисть словно бы перекрыла широкими и безошибочными мазками всю эту смятенную фарандолу драгоценных пустяков, показав простор и масштаб Парижа, вольный изгиб Сены, великолепие черных барж на тусклой платине реки, строгий и точный силуэт зданий на набережных, образовывавших единое цветовое пятно, чуть гаснущее вдали, мягкую матовость густых деревьев на набережной, покой высокого неба. Воспоминания о картинах Марке властно отделили суть от всего остального, город, а не его аксессуары открылся моему благодарному взгляду, и, право же, то было одно из немногих мгновений полного слияния с Парижем, покойного и счастливого.
О Марке еще речь впереди, это особый сюжет и для этой книги, и в моей жизни.
Как, впрочем, и Париж импрессионистов, без которых мы знали бы совсем иной, куда менее великолепный и «нюансированный» город.
Я, разумеется, отыскал на бульваре Капуцинок, неподалеку от Опера-Гарнье, дом номер 35. Он отчасти сохранил фасад времен первой выставки импрессионистов, что открылась здесь 15 апреля 1874 года.
Она была устроена в мастерской знаменитого карикатуриста, журналиста, фотографа и аэронавта Надара – в самом сердце светского Парижа, в десяти минутах ходьбы от кафе «Бад» и «Тортони».