19 ноября 1995 года. У телефона-автомата два парня, один звонит, другой стоит рядом, попивая алкогольную газировку из зелёной баночки. В телефон: «Мама, Сашка сейчас полежит, чтобы машину так не вести. А вы как? Он блевал всю ночь, и я блевал, и Наташка блевала. Он проблевался и лежит. Нет. А вы блевали? Водка? Может, и водка, не знаю, я всю ночь блевал, и Наташка проблевалась. Ты же знаешь, я никогда не блюю, а тут блевал. А вы блевали? И понос? И у Сашки тоже понос. Я тебе говорю, я блевал. Холодец? Ну тогда всё ясно. Куда? В тазик блевали. Я с ним приеду, он полежит, а то вдруг остановят. А папуся блевал? А! А бабушка хоть бы что? Не блевала, всё переварила. Вот, а я блевал, и Наташка тоже блевала. Нет, я с Сашкой приеду, а Наташка с Андреем. Привет папусе».
Во время разговора товарищ, судя по всему тот Сашка, который лежит, торопит говорящего: «Кончай!».
Оба высокие, светловолосые.
Ноябрь всё ещё тёплый — вчера было плюс восемь. Мгла, сырая тишина — лучшая погода на свете.
О поэте Р., его друг Иосиф Бродский, вспомнив ахматовское «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда», заметил, что, «в отличие от большинства своих современников, Р., к сору своих стихотворений, к сору своей жизни, относится с той замечательной смесью отвращения и благоговения, которая выдаёт в нём не столько даже реалиста или натуралиста, сколько именно метафизика…». Смешно, но однажды мне довелось вступить с Р. в стихотворное соревнование и выиграть, что доказывает: виршеплётство в девяноста девяти случаях из ста имеет куда больше шансов на успех у читателя, чем поэзия.
Дело было в той же Пицунде. Для приближающегося дня рождения Р. решил добыть форелей, которых разводили в озере Инкит, через шоссе от Дома творчества писателей. Там стоял на берегу домик — рыбная контора, куда мы и направились.
В пустынном помещении бросалась в глаза красочно оформленная доска для стенгазеты с нарисованной рыбкой и сетью под названием «За высокий улов!». Где-то стучала машинка. За нею, при приближении, оказалась девушка одной из кавказских национальностей, которая отвечала, что ничего не знает, надо к бригадиру и т. п. Удалось-таки выбить из неё необходимые сведения, и в знак благодарности и того, что «мы поэты», как выразился Р., было предложено сочинить стихи в честь нашей новой знакомой.
Я взялся за дело: узнав фамилию, национальность, имена родственников, с бездумной быстротою я настрочил длиннейшее бойкое послание, помню что-то вроде: «И друг любезных мне армян / Прошу: не будь на нас в обиде / Красавица Балдаранян», и т. п. Благодарная реакция превзошла ожидания, эта самая Балдаранян смотрела на меня, как на фокусника. Не то получилось с Р. За то же примерно время, что и я, угрюмо отвернувшись, и то и дело зачёркивая, он родил всего лишь двустишие, которое я запомнил сразу и, вероятно, на всю жизнь и которое ничего, кроме недоумения, не вызвало у нашей музы: «И девицы, и форели / Будут съедены в постели».
Когда мы выходили из конторы, Р. ловко сорвал со стены изукрашенную доску «За высокий улов» и утащил с собой.
«Мы вспоминаем не то, что было, а то, что однажды вспомнили» (Анна Ахматова).
1995
В РУССКОМ ЖАНРЕ — 10
У Генриха Бёлля есть рассказ «Белые вороны».
В добропорядочном, как положено, немецком семействе всегда был некто, выламывающийся вон. Рассказчик застал из таких дядю Отто: кладезь бесчисленных сведений, бездельник, любую беседу заканчивающий фразой: «Да, кстати, не мог бы ты мне… на короткий срок!», чтобы пропить деньги в ближайшей пивной. И ещё дядю Отто любили все дети. Несчастный случай оборвал жизнь дяди Отто, когда он только что получил выигранные в лотерею крупные деньги.
По завещанию дяди Отто наследником его становился рассказчик. Первым делом, несмотря на горькие слёзы родителей, он переселился в комнату дяди Отто и бросил университет… Теперь он ломает голову над тем, «кто же в подрастающем поколении пойдёт по моим стопам… <…> Он с пылающим лицом явится к своим родителям и крикнет им, что не желает больше жить такой жизнью. <…> Главное, чтобы он ничего им не остался должен».
Если для немецкого характера дядя Отто или рассказчик — белые вороны, то для русского — типичная натуральность. И мне почему-то кажется, что какая-то подспудная зависть к русской беспечности присутствует в рассказе.
Мы все больше Карандышевы, а желали бы быть Паратовыми. Карандышев и Паратов — что по преимуществу: натуры или социальные положения? Карандышев не может не быть Карандышевым, смешным человеком. Паратов же — ведь «если у человека есть деньги, значит, он уже не смешной» — изрекает даже персонаж советского времени.