Здесь мы в новых условиях возобновили прежние концерты. Только я старался поменьше читать стихи, а он старался поменьше петь, заменив свой голос голосами певцов более известных. Думаю, первым его хозяйственным приобретением на воле был старенький патефон, привезенный из командировки, с набором иголок, которого хватило бы до следующего тысячелетия, — тот патефон стал главным героем наших праздничных вечеров. И пластинки в командировках Виктор покупал охотней, чем добавочный хлеб, во всяком случае на них он денег не жалел, а платить за рыночные буханки решался редко, хотя законного пайка по карточкам ему всегда не хватало, он часто об этом говорил со вздохом.
В Норильске он продолжал собирательство пластиночного вокала, я тоже увлекся коллекционированием пластинок, правда, специализировался больше на инструментальной музыке. И мы закатывали концерты допоздна, лишь приглушая громкость патефона в предполуночные часы.
На музыку к Виктору часто являлись его знакомые — я стеснялся приглашать своих друзей в чужую квартиру. Среди его приятелей иногда появлялся прораб Рудстроя по имени Борис, а по фамилии не то Волхов, не то Балкин — буду для определенности называть его Балкиным. Очень занятный человечишко был этот Балкин. Невысокий, круглощекий, с маленькими живыми глазками, неожиданно массивным для небольшого лица носом, всегда насмешливым выражением лица и хрипловатым смеющимся голосом. Он участвовал в нашем разговоре только тем, что подавал иронические реплики либо что-то вышучивал. Виктор считал его крупным строителем, утверждал, что он много видел и пережил и прекрасно рассказывает об этом. Но я долго не слыхал внятных рассказов Балкина, пока сам, когда мы прослушали серию неаполитанских романсов, не пустился в разглагольствования о природе любви.
— О странной болезни, именуемой любовью, известно все, за исключением одного: что она такое? — так высокопарно начал я тот свой монолог. — Любовь исследована до дна на глубину, превышающую достигнутую при проходке шахт и бурении скважин. О любви написаны горы романов, километры стихов, гектары прокурорских докладов и тонны следственных материалов с приложением вагонов вещественных доказательств. И все же она остается величайшей тайной человечества. Любви нельзя научиться по самым лучшим любовным книгам. Каждому приходится хоть раз в жизни открывать ее для себя вновь и вновь, со всем, что сопутствует великому открытию: замиранием сердца, ликованием, страхом, поочередно сменяющимся сознанием, что ты гений, дурак, прохвост и лучшее в мире создание. Кнут Гамсун, специализирующийся на «страсти нежной», как-то поставил на попа наболевший вопрос: «Что есть любовь?» И безнадежно посоветовал: «Спросите у ветра в поле».
— Вы тоже считаете, что надо обратиться к ветру в поле, чтобы узнать, что такое любовь? — насмешливо поинтересовался Балкин и выразительно искривил свое подвижное лицо,
Я расценил его гримасу как возражение и кинулся в спор.
— Да, я не знаю, что такое любовь, как не знаю и пищеварения в моем желудке. Знаю, что оно идет нормально, и потому я сыт или, наоборот, голоден. И знаю, что любовь — не трепетный цветок, стыдливо вянущий от постороннего взгляда, а скорее похожа на здоровенное существо с мускулами быка и глоткой пароходной сирены и, стало быть, может постоять за себя в любой житейской потасовке. То есть понимаю, как она выглядит со стороны, каково ее практическое действие. А вот что она такое сама по себе, в своей имманентности, чтобы философски ее определить, — нет, до этого никто еще не дошел: ни сами любящие, ни воспевающие любовь поэты, ни объясняющие ее ученые.
— Интересно, — сказал Балкин. — Даже очень интересно — со стороны все видно и ясно, а что именно ясно — не разобрать. И насчет вот этого — мускулов быка и глотки пароходной сирены… Беретесь доказать?
— Конечно. Для доказательства расскажу вам невероятную историю о том, как устраивались любовные свидания на заводской трубе.
— Убедительная история, — одобрил Виктор. Он знал, о чем я буду рассказывать.
На Никелевом заводе, ко времени моего рассказа, были две кирпичные трубы — первая метров в 140, вторая — чуть поболее 150. Высота подбиралась так, чтобы высасываемые трубой из металлургических агрегатов вредные газы не душили поселок, а уносились далеко за его пределы. И если с Норильского трехгорья не свергались в долину ветры, трубы трудились исправно. Только в отдалении от поселка гибли северные леса. И морозы ниже пятидесяти градусов, и свирепые циклоны с океана, и вечную мерзлоту, не позволявшую корням углубляться, — все тысячелетиями терпели сверхвыносливые деревья, а соседства с индустрией не выдержали. А когда задували горные фены, газы заволакивали и поселок — и люди тогда узнавали, что должны чувствовать леса. Правда, они, в отличие от мощных деревьев, сразу не гибли.