— Еще и еще раз говорю тебе — глупая! Ты не будешь со мной, когда меня, твоего мужа, вышлют. Нас разлучат, это входит в священный ритуал репрессий. И если ты вздумаешь убеждать тюремщиков, что жить без меня не можешь, кто-то напишет непререкаемое указание: «Держать вдалеке от места поселения мужа, запретить переписку между ними». И получится, что ради формального, ничего не выражающего слова «жена» ты навсегда потеряешь не только того, с кем хочешь всегда быть вместе, но и единственное благо — свою свободу.
Она продолжала плакать.
— Вот ты весь в этом — для тебя ничего не значат звания «жена», «муж». А ты подумал, что если меня и арестуют и вышлют, то мысль, что я твоя жена, будет для меня спасительным утешением.
Больше я не уговаривал ее. Против такой логики у меня не было аргументов.
Шла осень — тяжелые дни, мучительные ночи. Галя молчала и плакала. Я молчал и внутренне бушевал. Она по-прежнему не понимала, что собирается прыгнуть с крутого берега в бездну, я по-прежнему не мог открыть ей на это глаза. Помню, во мне возникло желание все разорвать, прекратить нашу связь, послать себя к черту — в смысле: куда-нибудь сбежать, — написать ей потом, что между нами все кончено, считаю себя отныне свободным, будьте здоровы. Я тешил себя мечтами о таком радикальном, все узлы развязывающем письме. Задача несложная, у меня был немалый опыт таких разрывов. Но с Галей я разорвать не мог. Это было выше моих сил.
Поняв это, я сдался.
— Черт с тобой, — сказал я. — Вяжи меня загсовскими путами. Но помни, когда будет горько в предстоящем тебе лагере, — я не толкал тебя туда, сама захотела.
Мы зарегистрировали брак 9 декабря 1952 года.
И отпраздновали это событие вдвоем. Водрузили на стол две бутылки шампанского, приготовили небогатую закуску. Ни я, ни она не пригласили гостей — я не мог радоваться за нас, зная, что она пошла на бедствия, а не на благоденствие, стандартные тосты с криками «горько!» для нашего случая не подходили. Только без музыки я не мог обойтись.
Пока я, приготовив радиолу, выбирал пластинки, Галя включила радио. Радиола не понадобилась, из репродуктора зазвучало адажио Баха, потом мелодия из «Орфея» Глюка, потом ария Генделя, потом еще что-то, такое же значительное, такое же великолепное… Лучшей музыки я и сам не смог бы себе пожелать.
— Вот и прошел год нашей близости, — невесело сказал я. — Все по твоей росписи.
— И дальше так будет, — шепнула она. Даже сквозь сильные очки было видно, что ее близорукие глаза сияют.
1953 год был недалеко. Что он должен был принести?
Обида и раскаянье
В начале пятидесятых годов я завершил работу над первым своим романом «В полярной ночи».
Я взялся за него уже после того, как у меня отобрали паспорт и определили в бессрочную ссылку. В Норильске шла вторая волна «посадок», всех бывших заключенных («пятидесятивосьмерок», то есть осужденных по 58-й — хорошей статье из четырнадцати пунктов, их хватало на любые мыслимые и тем более немыслимые преступления) переводили из вольных в ссыльные. Нам, норильчанам, еще повезло. У нас отбирали паспорта «без отрыва от производства»: предварительно не арестовывали, не пришивали новых фантастических злодеяний, не премировали за несуществующую вину вполне реальными наказаниями в виде новых лагерных сроков — просто вызывали, просто отбирали одни документы и просто выдавали другие. И почти вежливо говорили: «Место жительства пока старое — Норильск, отдаление от него на двенадцать километров карается каторгой сроком на двадцать лет. Вам ясно? Входите, кто следующий».
Многие мои друзья, успевшие после освобождения укатить «на материк», так дешево не отделались. Льва Гумилева, например, арестовали, продержали в ленинградской тюрьме и отправили не то на 5, не то на 8 лет в какой-то сибирский лагерь. Миша Дорошин тоже похлебал тюремной баланды, а Виктор Лунев, о котором я еще расскажу, во второй тюрьме и втором ИТЛ так расстроил свое здоровье, что уже не смог его поправить и скончался в Усть-Каменогорске в возрасте, кратко именуемом «во цвете лет» (что-то около пятидесяти с небольшим).
Итак, став ссыльным, я бросился писать роман и закончил его через год или полтора. На новогоднем вечере наступающего 1952-го я пoзнакомился с Галиной Ленской, она быстро превратилась из очередной любовницы в жену, подругу и мать наших детей. Но Галя — особая тема, о ней надо рассказывать отдельно, ибо она — вся моя последующая жизнь, все мои человеческие и литературные успехи и неудачи. И уже в первые месяцы нашей близости она стала от руки переписывать мою пухлую рукопись, ибо моего почерка машинистки чурались как черт ладана. И все равно их приходилось упрашивать. В дальнейшем, чтобы избавиться от рабства, она сама научилась печатать — и с той поры не было ни одной моей литературной строчки, которая не была бы трижды перестукана ее пальцами, очень часто опухающими от перенапряжения.