— Нет, — сказал я. — Жизнь, конечно, превратится в жалкое существование. Но, видишь ли, я поставил перед собой важную жизненную задачу. Я на тридцать один год моложе Усатого. И я не отравлен черной злобой, как он, не затравлен вечным страхом преследования. Неплохая фора, не правда ли? Так вот — я выберу эту фору до дна, до капельки, до крупинки. Я хочу поплакать на похоронах Отца и Благодетеля всех народов, сказать ему на прощание: «Спасибо за счастливую юность, за всю мою радостную жизнь!» — а потом прожить еще ровно тридцать один год, больше — не возражаю, а меньше — не приму. Вот такая у меня цель, твои порошки ей не корреспондируют, если использовать твое любимое выражение.
Я свою программу выполнил — пережил Сталина с перебором против 31 года, но не протестую. А Виктор ошибся, считая, что жизни ему уже не будет. Ему еще предстояло вернуться в Москву, стать доктором наук и профессором и около семнадцати лет пробыть референтом А.Н. Косыгина по экономическим вопросам — одним из того десятка людей, которых тогда называли мозговым трестом страны. Чем не жизнь?
На наших отношениях с Галей зловещие слухи о новых арестах, выселениях и переселениях сказались весьма своеобразно. Начавшаяся совместная жизнь безоблачностью не радовала. Как-то мы отправились в кино, шла трофейная картина «Судьба солдата в Америке» — полугангстерский фильм, полунациональная трагедия, хорошо поставленная, с отличными актерами. Одна из героинь со странным именем — кажется, Памела, — горько жаловалась, что беззаветно служила любимому, а тот и не подумал формально назвать ее женой. Галя расплакалась.
— Крепко ты переживаешь за других, — сказал я. — Не ожидал, что на тебя так подействуют чужие горести.
— Я переживаю за себя, а не за других, — отрезала она. — У меня точно такая же жизнь, как у той Памелы. Очень жаль, что ты этого не понимаешь.
— Уж не хочешь ли ты выйти за меня замуж? Вот был бы повод Кузнецову произносить новые речи, испепеляющие своим идеологическим накалом.
Я смеялся. Не было в нашем глупом житейском мирке ничего более глупого и опасного, чем выйти замуж за меня. Она начала сердиться.
— Напрасно смеешься. Я хочу именно замужества с тобой.
Я продолжал смеяться.
— Что-то не слыхал, чтобы загсы регистрировали браки людей, которые еще не развелись с прежними супругами. Мой паспорт, правда, чист, — верней, ссыльное удостоверение, а не паспорт, — но в твоем значится тот майор, с которым ты приехала. Кстати, жаль, что ты не познакомила меня с ним. Все же родственники по душе — любим одну женщину.
— Не познакомлю. Его уволили за пьянство, он уехал из Норильска. Но ты ошибаешься — мой паспорт чист. Я приехала с Константином, это верно, но регистрироваться не торопилась.
— А со мной хочешь зарегистрироваться?
— А с тобой хочу. Имеешь возражения?
— Ровно тысячу и одно.
— Короче, ты не любишь меня!
Она опять заплакала. Надо было менять тон.
— Глупая! Непоправимо глупая! — сказал я нежно. — Дело не в том, что не люблю, а в том, что люблю слишком сильно. Тебе нельзя выходить за меня, потому что это равносильно твоей гибели. Пока мы с тобой живем, не освященные формальной бумажкой, тебе грозит не так уж много неприятностей. Ну, уволили с прежней работы, выгнали из комсомола, отказали в гостинице… Все это уже было. Что еще могут на тебя обрушить? Но зарегистрованный брак — тяжелая гиря, которую ты добровольно на себя навесишь. Весной меня повезут куда-то на океан — на беспросветное прозябание, на умирание от голода, непосильной работы, новых оскорблений. Мою любовницу, мою любимую, не схватят вместе со мной, не арестуют, не лишат свободы, не увезут из Норильска. А жене предназначена именно такая судьба — стать ссыльной, как я, либо того хуже — угодить в лагерь. Есть такая грозная статья: «как члена семьи…» Ну, убедил я тебя?
— Нет. Хочу быть с тобой даже в заключении.
— Очень красиво звучит! — Я начал терять терпение. Мною овладевал гнев. Я был готов ругаться и кричать. — Ты требуешь недопустимого, невозможного, абсолютно запретного. Я никогда не соглашусь превратить твои прекрасные желания в реальное дело, ибо желание благородно, а исполнение его — безумие.
— Хочу быть с тобой, — повторила она и опять начала плакать. Слезы у нее всегда лились легко, а тут представился важный повод. Сам я принадлежал к другой породе, мои глаза и в горе оставались сухими. Но женских слез я не выносил, они слишком на меня действовали. Я стал беситься. Все же я понимал, что резкостью ее не проймешь. Я уже знал, что, мягкая и податливая на ласку, она превращается в непробиваемую стену при малейшей грубости. Я сменил злость на кротость.