Просветом в «невежественной ночи» революционно настроенной интеллигенции начала 1900-х годов был для Мандельштама «мир Эрфуртской программы, коммунистических манифестов и аграрных споров» (II, 383). Немецкий «социалистский» контекст революционных дебатов 1900-х годов побуждает Мандельштама использовать «немецкую» образность. Так, поэт говорит, что «бурная политическая мысль» Герцена, «патетического в своем западничестве», «всегда будет звучать, как бетховенская соната» (II, 384). Реминисцируется название «Патетической сонаты» (№ 8) Бетховена. Косвенно Мандельштам возвращается и к своим определениям Бетховена: патетическая «бурность» — один из основных признаков поля «немецкого».
Целая глава «Шума времени» так и озаглавлена: «Эрфуртская программа» — по названию программы К. Каутского и Э. Бернштейна, принятой на съезде социал-демократической партии Германии в 1891 году и ставшей основополагающей для всех социалистических и коммунистических программ на ближайшие 30 лет. В. В. Гиппиус, «формовщик душ и учитель», советует Мандельштаму прочитать «Капитал» Маркса, но будущий поэт продолжает, несмотря на уговоры учителя, читать пропагандистские брошюры, потому что «брошюра кладет личинку — вот в этом ее назначенье.
Из личинки же родится мысль» (II, 375). Политическая мысль марксизма (Каутский) — «красная полоска марксистской зари» (II, 375) — поглощается тенишевскими воспитанниками вкупе с протопопом Аввакумом и символистами.
Анализируя влияние революционной мысли Германии на свое мироощущение, Мандельштам приходит к выводу, что Эрфуртская программа, которую он называет «марксистскими Пропилеями», приучила «дух к стройности», дала «ощущенье жизни в предысторические годы, когда мысль жаждет единства и стройности, когда выпрямляется позвоночник века, когда сердцу нужнее всего красная кровь аорты» (II, 376). Свойства немецкой политической мысли перекликаются со свойствами немецких книг в родительской библиотеке: и там, и здесь речь идет о строе-стройности, носителем которой выступает «немецкое»
[242].Мандельштам проводит параллели между своими политическими и поэтическими увлечениями отрочества:
«…для известного возраста и мгновенья Каутский (я называю его, конечно, к примеру, не он, так Маркс, Плеханов, с гораздо большим правом) тот же Тютчев, то есть источник космической радости, податель сильного и стройного мироощущенья, мыслящий тростник и покров, накинутый над бездной» («Шум времени», II, 376).
В данном отрывке знаменательно не только повторение топики строя («стройное мироощущенье») в «немецком» контексте Эрфуртской программы, но и тютчевский образ покрова над бездной, уже примененный Мандельштамом в связи со «стройным миражем» Петербурга, в который он бежал из «иудейского хаоса» (II, 354). Скрепленное воспоминанием о Коневском (II, 376) сравнение Каутского с Тютчевым как источником космической радости проливает свет и на признания поэта в письме к В. В. Гиппиусу в том, что его «первые… религиозные переживания относятся к периоду… детского увлечения марксистской догмой» (IV, 12). Марксизм в лице Каутского был, с одной стороны, носителем идеи строя, с другой стороны, источником религиозных чувств. Строй и эйфория составляют оксюморонное поле «немецкого». Интересно в связи с этим и то, какая лексика используется при подаче этой идеи: «источник космической радости» напоминает католическо-кафолическую «радость» мандельштамовского Бетховена (1990b: II, 159).
У немецких социалистов, в том числе у мастера революционной агитки Фердинанда Лассаля, сотрудника К. Маркса, Мандельштам учился и риторике. По воспоминаниям поэта, тенишевский друг Мандельштама — Б. Синани «зачитывался судебными речами Лассаля, чудесно построенными, прелестными и живыми, — это была уже чистая эстетика ума и настоящий спорт. И вот, в подражание Лассалю, мы увлеклись спортом красноречия, ораторской импровизацией ad hoc» (II, 380). Марксистские описания функционирования капиталистического хозяйства заложили личинки мандельштамовской концепции мира как «человеческого хозяйства», развиваемой в культурософских статьях начала 1920-х годов: