Многократно повторенный Мандельштамом лютеровский императив обмирщения речи — явный полемический отклик на концовку ивановской статьи: «Язык наш неразрывно сросся с глаголами церкви». Многие «хотели бы его обмирщить», и далее: «нет, не может быть обмирщен в глубинах своих русский язык!» (Иванов 1994: 399–400)[190]
.Ругая Византию, Мандельштам развивает свои положения, изложенные в статье «Буря и натиск». Там он еще пытался оценить роль Вяч. Иванова беспристрастно, что связано с характером статьи — предисловие к антологии. Мандельштам даже присоединяется к мнению Иванова, который «относился к Византии и Элладе не как к чужой стране, предназначенной для завоевания, а справедливо видел в них культурные истоки русской поэзии» (II, 290). В «Вульгате» же Мандельштам откровенно набрасывается на положения ивановской статьи «Наш язык». Конечно, он сам не свободен от противоречий, причем в рамках двух статей, написанных в одном и том же году: эллинизм и византизм лежат, по мнению автора «Бури и натиска», в истоках русской поэзии, но, уже согласно «Вульгате», «глюковские тайны» русского языка заключаются «не в санскрите и не в эллинизме, а в последовательном обмирщении поэтической речи» (II, 300).
Латынь и «славянщина» чужды русскому языку не потому, что они непонятны. Мандельштам упорно повторяет мысль о понятности латыни: «Черная поденная речь Лютера» зазвучала после «напряженной, пусть понятной, всем, всем, конечно понятной, но ненужной латыни, заумной некогда, но давно переставшей быть заумной, к великому огорченью монахов» (II, 300). Здесь есть определенная двусмысленность: латынь и «славянщина» в русском контексте утратили свою силу, потеряв свою заумность. В отличие от латыни и славянщины, поэтическая речь не перестает быть заумной. Заумь — термин футуристов, таким образом, заумь будетлян (в первую очередь, в лице Хлебникова, упомянутого в статье: II, 299–301) противопоставляется утратившей заумь латыни. Огорчению монахов по поводу утраты латынью и «славянщиной» зауми противостоит радость Мандельштама при чтении Пастернака и радость немцев при чтении своих свежих готических библий. В латыни и «славянщине» этой свежести уже нет.
Разговор о секуляризации поэтической речи плавно переходит в разговор о классицизме и романтизме — их соотношении, противостоянии и взаимодействии. Смещается предмет размышления, но не меняется противоречивость суждений. В заключение нам бы хотелось дополнить разбор поэтологических и идеологических постреволюционных размышлений Мандельштама, так или иначе касающихся вопросов немецкого романтизма, примечательными высказываниями поэта из рецензий. В 1920-е годы поэт рецензировал многие произведения западной, в том числе и современной немецкой литературы. В них содержатся многочисленные высказывания историко-литературного и поэтико-идеологического характера, существенно дополняющие положения статей. «Научный» подход к рецензируемым книгам связан у поэта с особым пониманием задач рецензента: литературная критика, по Мандельштаму, должна вестись с филологических позиций:
«Настоящий критик прежде всего осведомитель… общественного мнения. Он обязан описать книгу, как ботаник описывает новый растительный вид, классифицировать ее, указать ее место в ряду других книг… Я не вижу существенной разницы между большим критическим очерком, развернутым в статью, и малой формой критики — рецензией» («Веер герцогини», II, 498).