Значительно позднее, в пионерском лагере, была популярна песенка «В Кейптаунском порту». Там у нас «скакала на борту Жанетта, поправляя такелаж». Совсем недавно я узнал, что подлинный текст звучит так:
Здесь ясно, что «Жанетта» — название судна, а не какая-то игривая бабёнка.
Мать Эдика, Марья Миновна, красивая добродушная хохлушка, смеялась, закатываясь, говорила с сильным южным акцентом. Иногда по выходным к ним приезжала её сестра, Варвара Миновна, со своим сыном Котиком. Эта женщина, при явном сходстве со своей сестрой, говорила по-русски чисто, без южных интонаций, имела строгий вид учительницы, носила пенсне. Сын её Костя, или, как его любовно называли, Котик, был на два года старше нас. Он относился к нам, мелюзге, покровительственно и, входя в наши игры, всегда становился руководителем, а мы охотно — подчинёнными.
Исполняя его приказы и установки, мы иногда делали ошибки и промахи. За это нам полагались «шелобаны», то есть довольно болезненные щелчки в лоб. Однако никто из нас не обижался на нашего руководителя, и мы стойко терпели боль.
Я как-то сделал подобную ошибку, не поняв приказа. За это получил «шелобан», но кроме этого Котик назвал меня ещё паршивым евреем. Это показалось мне весьма обидным, я выпрямился и гордо ответил ему, что я — советский мальчик, а никакой не еврей. Но дома, когда я пожаловался маме на эту несправедливость, выяснилось, что я на самом деле всё-таки еврей. Я был очень удивлён. Я спросил: «Мам, а вы с папой кто? Тоже евреи?» На что получил ответ:
— Тоже.
— А дедушка с бабушкой?
— Тоже.
— А няня Лена?
— Нет, она белоруска.
Видя моё горькое разочарование, мама постаралась объяснить мне, что ничего позорного в этом нет, что евреи — одна из многочисленных национальностей нашей страны.
Я как-то раньше не обращал внимания на то, что мои домашние некоторым образом отличались от других взрослых в нашем дворе. Только у нас в семье говорили иногда какие-то непонятные «азохнвей», «шлимазл», «агицнпаровоз» и пр. Бабушка интонационно задирала концы фраз, дедушка трескуче картавил. А эти наши горбатые носы! Ох, как это было неприятно!
С этих пор в моей жизни кое-что переменилось. Не то чтоб я стал другим, менее общительным или менее весёлым, нет; но во мне появилась затаённость, опасливая осторожность и обидчивость.
Пока я был единственным ребёнком в семье, мои родители любовались мною, как дорогой игрушкой, по мере возможности наряжали в разные обновы, фотографировали, стригли в парикмахерской у одного мастера, специалиста по детской стрижке, но всё равно под ревностным надзором моей мамы.
Когда меня фотографировали, мне обязательно велели улыбаться, хотя мне далеко не всегда этого хотелось. Мне вечно внушали, что без улыбки снимок будет неполноценным, кроме того, все говорили, что у меня очень обаятельная улыбка, что на щеках появляются замечательные ямочки и т. п. И я, усвоив эти советы, при съёмке держал этот имидж.
Сейчас, просматривая свои детские фото, не нахожу ни одного, где бы я был захвачен в естественном, будничном состоянии. Везде я позирую, работаю на объектив. Очень жаль.
Когда мне было лет пять, меня повезли на Сретенку в фотографическое ателье. Я был наряжен в белую пикейную рубашку с синим галстучком в горошек и тщательно причёсан. Меня ввели в тесный закуток студии. Там я увидел чучело огромного волка, лежавшего на скамье. Я вцепился от страха в мамину юбку, вопил и не желал идти сниматься с этим чудовищем. Меня долго уговаривали, но я согласился лишь тогда, когда опасливо потрогал рукой неподвижную тушу и особенно когда увидел вылетевшую из шерсти обычную моль.
Тогда ещё не было цветной съёмки, но этот снимок был покрашен от руки. На нём я, конечно, получился со своей фирменной улыбкой.
Когда мы, гуляя с мамой, встречали знакомых, особенно мужчин, они, как правило, старались ласково шутить со мною, выдавали преувеличенные похвалы, спрашивали всегда одно и то же: кого ты больше любишь — папу или маму? Я чувствовал, что это не всерьёз, и не знал, как следует реагировать. Через минуту эти люди теряли ко мне всякий интерес и продолжали шутить, но уже с моей мамой.
Что-то в этих шуточках меня тревожило. Мне казалось, что в них было что-то противозаконное, какое-то бесцеремонное вмешательство в спокойный лад нашей семьи, возникало острое ревнивое чувство, и я дёргал маму, желая скорее уйти. Это маму сердило, она сильно сжимала мою ладонь, но при этом продолжала любезно улыбаться собеседнику.