Погодя с неделю драл Тит с Митькой лыки в Обнорском лесу. Остались в ночную, чтобы захватить утро. Закострили. Раздулось огня стог. Сидели, жевали, глядели на жадный огонь. Вдруг из чащинки кто-то бросил сук. Тит вгляделся. Опять кто-то кинул, уже большой березовой губой. Губа упала в огонь и откачнула пламя в сторону.
– Не напужаешь, – весело сказал Тит. – Кто там, выходи! Овинские?
Никто не ответил, но внезапно, грохоча по стволам, пролетел стороной обгорелый рогатый пень.
– А, – нахмурился Тит, – хозяин. Вот кто игру почал!
– Тятька, беда! – побелел Митька и прижался к земле.
Отец сразу закричал часто и гулко:
– Ай! Ай! Ай! Ай! Ай!
Вслед будто рявкнула роща, будто сорвалась вся она с места и помчалась, гремя деревянными ногами по земле.
– Ту! Ту! Ту! Ту! Ту! – кричал отец.
Митька повеселел и зазвенел ошалелым голосенком:
– Соли! Соли! Соли! Соли! Соли! Соли!
Медведь уносился, обрушивая за собой сучья, пеньки, хлеща ветками и часто-часто-часто топоча в ночи. Эхо ворвалось в чащи, побежало, заухало, вся Обнора загудела диким ревом, тысячи стволов, оглушая и надвигаясь, пошевелились во мгле.
Митька все еще кричал, а отец, глядя ему в рот, хохотал. Наконец Митька устал – голос сорвался. Так по вечерам пастухи созывали в Овинцах стадо с выгона. Коровы подымали большие морды на крик, жалобно мычали, блеяли овцы – и стадо собиралось к прогону, пыля и мотая хвостами от оводов.
Отец утер мокрые от смеха глаза, прислушался, припав ухом к земле, и встал. Выждав немного, Тит серьезно сказал Митьке:
– Помирать пошел. Теперь за ним по лесу красная строчка. Кровью изойдет.
– Уследить бы за ним, тятька! Нажива без трудов! Подохнет, Попадью в закладку – вывози.
– Уследишь его! Он, может, за сорок верст ускачет! Места ему познакомее нас с тобой. Сто верст лесу у Трифона, с гаком. В зыбунах сгинет. Из сил выбьется, ляжет – его и затянет в водяное оконце. Кульк, кульк, кульк! Обманчивая трава встанет над ним зеленой шерсткой – и все тут.
Он подкинул в костер хворостину и что-то обдумывал, поглядывая на сына.
– Не с того боку зашел, – протяжно и тихо выговорил Тит, – из-за огня нас не видно. На огонь вышел. Увидай нас раньше, может, повернул бы прямиком сюды. Крику боится медведь, ежели ты крикнешь раньше, до того, как в тебя упрется глазищами. Ежли он тя раньше узрел – ложись наземь молчком и не дыши. Он тя обнюхает, по роже тебе надает, наплюет на тебя, по земле выкатает… Захлебни слюну и не ворошись. Походит-походит вокруг тебя бирюк, притаится за деревом, ровно ушел, – пережди, помни; обманывает. Ты его, он тебя. Не выдашь себя – он и почнет обкладывать тебя листьями, ветками, валежиной, приволокет пенек… Тяжеленько, может, придется, а терпи. А то жизни решишься. Как захрустит в лесу, значит, пошел. Лежи, не вставай. Пусть и долго покажется, а лежи. Начнешь уставать по-настоящему, разломит всего – тихонько оглянись из-под дряни, вставай.
Отец прервал и вслушался в темноту, приставляя ладонь к уху.
– Идет сюды, тятька! – зашептал Митька.
Вдали за Лежей вскрикнули совы, и несся оттуда унылый придавленный стон.
– Нет. Трещит будто с версту отсюда… А может, и не трещит. Это не ты ногой наступил на сучок?
Отец вытянулся на цыпочках и слушал.
– Идет, идет, идет, – зашептал сын, – я слышу. Кто-то идет, тятька!
– Идет не идет, а на печке в избе куда поваднее, парень, – спокойно проворчал отец. – Надо кострину позатоптать: не ровно спалим лес.
Тит разворошил костер пошире, Митька раскидал запасенный хворост в стороны и нагрузил себе на спину маленькую вязанку лык.
Приглядевшись к темноте, пошли крепко и верно знакомыми тропками, порубками, просветами, полянами. Отец нес на спине воз лык и подталкивал Митьку. Шли скоро, срезая лишние загибулины дороги.
– Был я, Митя, в солдатах, – рассказывал отец. – Городок такой в Калужской губернии есть. В конвойной команде служил. Завели ребята медвежонка. Подобрали в лесу. Выпестовали. На кухне жил. Как собака ходил за нами. Проворный такой. Честь фельдфебелю отдавал. В кабак приведем, к стойке шасть – и стакан берет в лапу, чокается, нечистая сила. Умора! Ребята от смеху шатаются из стороны в сторону – и он шатается. Ребята плясать – и он не отстает. А то пойдем на базар. Молока охота, а денег нет. Покажешь перстом на кринку бабе, какая торгует: почем-де? И дальше. Нарочно делали. Мишка наш берет кринку в лапу, на задние лапы – и несет за нами. Шум, смех. Баба вдогонку кричит, бранится, чернит нас, костит… Космач так нехотя оборотится, поставит кринку на землю – и на бабку. Та, конечно, бежать. Здорово живешь кринку и унесем. Извели под конец. Привык, чудак, у начальника кур да гусей воровать. Плакали, а пристрелили. Когда привязывали к заборчику, понял, поднялся к нам грудью, закрыл лапой нос – самое слабое место у медведя, под рогатиной бережет, – заревел, слезы из глаз катятся…
Тит вздохнул и переложил веревку с ношей на другое плечо. Горько, жальчиво добавил:
– Не добыча бы да не озорничай он над деревенскими, непочто бы и бить его. Заня-я-тной зверь, заня-я-т-ной!