Белозерский монастырь, 20 апреля 1451 г.
От игумена Иллариона возлюбленной дочери его Ирине
Долгое время считала ты меня почившим вечным сном — вкушающим отдых рядом с Искупителем. Но если молчание есть почти полный двойник смерти, то из радостей слаще всех — нежданная. Именно в таком смысле воскресение было безупречным дополнением к распятию. Будучи превыше всего прочего — превыше Нагорной проповеди, превыше Его чудес, превыше Его праведной жизни, — именно оно подняло Господа нашего над уровнем обычного философа, вроде Сократа. Великие Его страдания исторгают у нас слезы, однако мы поем, как пела Мириам, при мысли о Его торжестве над смертью. Не смею сравнивать себя с Ним, однако мне отрадно думать, что эти строки, столь нежданные, вызовут у тебя чувства, схожие с чувствами обеих Марий, пришедших с ароматами ко гробу и обнаруживших там только ангелов.
Дозволь прежде всего поведать о моем исчезновении из Константинополя. В тягость мне было то, что патриарх истребовал меня из старого монастыря, — отчасти потому, что нас с тобой разлучили как раз тогда, когда разум твой открылся приятию и пониманию истины. Однако зов этот я счел зовом Господа и ослушаться не посмел.
Засим последовал вызов к императору. Ему ведомо было о моей жизни, и он хотел, чтобы я послужил примером для его закосневших в пороках царедворцев. Я отказался. Патриарх, однако, настоял, и я против собственной воли назначен был каниклием, хранителем пурпурных чернил. Несчастная то оказалась доля. Что такому, как я, близость к трону? К чему мне власть, если не может она послужить делу сострадания, справедливости и милосердия? Что есть легкая жизнь, как не постоянная опасность обрести привычки, пагубные для будущего спасения? Скольких страдальцев пришлось мне перевидать! Сколь мучительно было смотреть на них, зная, что помочь им выше моих сил! Видел я и злокозненность, царившую при дворе. Но стоило мне возвысить голос, в ответ раздавались одни лишь насмешки. Когда доводилось мне посещать торжества в том или ином храме, видел я одно лишь криводушие в рясах. Как часто, зная, что руки тех, что служат у алтаря Святой Софии — прибежища святости, сравнимого с одним лишь храмом Соломона, — запятнаны грехом, — как часто, видя, как руки эти воздевают перед алтарем чашу с кровью Христовой, я содрогался и обращал взгляд свой к куполу, ожидая, что оттуда обрушится на нас карающая длань, равно и на грешных, и безгрешных.
Кончилось тем, что страх заполонил все мои чувства, лишив сна и покоя. Я понял, что должен покинуть столицу, причем неотложно, — в противном случае я нарушу все, что было заповедано Им, верховным Судией, тем, кто способен даровать покой, непостижимый для нашего ума. Я будто был одержим неким духом, который являлся мне в жалобах и рыданиях и жалил меня укорами совести.
Ждать, что меня отпустят по доброй воле, не приходилось; великие мира сего не любят, когда их милостями пренебрегают. Знал я и о том, что официальный отказ от чести, которой, по всеобщему мнению, я должен был радоваться, послужит лишь к выгоде придворных, которые были не столько моими личными врагами, сколько врагами веры, презиравшими все священные обряды. А их было так много! Пощады ждать не приходилось! Оставалось одно — побег.
Но куда бежать? Первым делом я подумал об Иерусалиме, но как сохранить чистоту духа среди неверных? Агион-Орас, или Священная гора, также пришел мне в голову, но против этого восставал тот же довод, что и против возвращения в монастырь Святой Ирины: я останусь в пределах досягаемости императорского неудовольствия. Оставалось лишь заглянуть в собственную душу. Открыв ее собственному взору и осмыслив ее устремления, и святые и светские, я обнаружил среди них тягу к отшельничеству. Сколь дивным представляется нам уединение! В каком положении человеку, стремящемуся менять свою природу к лучшему, сподручнее ждать конца, как не в отсутствие иных собеседников, кроме вездесущего Бога? Вскармливать молитву надлежит бережно, а где найти для нее более достойную пищу, чем в тех местах, где полуденное молчание столь же нерушимо, как и полуночное?
Предаваясь таким мыслям, вспомнил я историю русского святого Сергия. Рожден он был в Ростове. Исполненный духовных чаяний, а не недовольства миром, о котором почти не ведал, он, вместе с братом, в юном возрасте оставил отеческий дом и отправился в глухие леса Радонежа; там жил он среди диких зверей и людей-дикарей, в посте и молитве, как Илия в древние времена. Пошла слава о его жизни. К нему потянулись другие. Собственными руками построил он для учеников деревянную церковь, освятив ее в честь Святой Троицы. Туда и устремились мои мысли. Возможно, там и лежит мое призвание, отдохновение от чванства, зависти, скудоумия, алчности, от выморочной бездуховности, которой дано искусственное имя — светское общество.
Влахерн я покинул ночью и, отправившись морем к северу — неудивительно, что его вероломные воды внушают такой ужас несчастным мореходам, вынужденным добывать в них свой хлеб насущный, — неустанно продвигался вперед, пока не оказался в храме Святой Троицы и не преклонил колена перед останками всепочитаемого русского отшельника, возблагодарив Господа за избавление и свободу.
Троицкая обитель — давно уже не простая деревянная церковь, выстроенная ее основателем. Я обнаружил там сразу несколько монастырей. Стало понятно, что уединения нужно искать дальше к северу. Несколькими годами ранее один из учеников Сергия, именем Кирилл, с тех пор канонизированный, отправился, невзирая на зимы, что длятся три четверти года, в безлюдный край на берегах Белого озера и прожил там до старости — к этому времени потребовалось построить святую обитель для его последователей. Он дал ей название Белозерской. Там я и поселился, обогретый радушным приемом.
Покидая Влахерн, я забрал с собой, помимо надетой на себя рясы, всего два предмета: список Правила Студийского монастыря и панагию, подаренную патриархом, — медальон с изображением Пресвятой Богородицы, матери Спасителя нашего, обрамленный золотом и украшенный бриллиантами. Ее я носил на шее. Даже во сне она всегда была рядом с моим сердцем. Недалек тот день, когда нужда моя в ней иссякнет, и тогда я отправлю ее тебе в знак того, что наконец-то обрел покой и что, умирая, хотел вручить тебе ее как оберег от душевных смут и страха смерти.
Правила пришлись братии по душе. Они приняли их, и, когда возобладали его дух и буква, обитель заблагоухала святостью. В итоге, во многом вопреки моей воле, сделали они меня своим игуменом. На том и заканчивается моя история. Надеюсь, что ты прочтешь ее в том же состоянии душевного спокойствия, в каком я пребываю беспеременно с тех пор, как начал новую жизнь в этой юдоли, где дни посвящены молитвам, а ночи озарены видениями Рая и Небес.
Далее хочу попросить тебя окружить дружеской заботой юного брата, который доставит тебе это послание. Я лично возвел его в сан диакона нашего монастыря. Имя его во священстве — Сергий. Когда я сюда приехал, он только-только достиг отрочества, и в самом скором времени я открыл в нем те же свойства, которые привлекли меня к тебе во дни твоего заточения в старом монастыре Святой Ирины: живость ума и прирожденная любовь к Богу. Я облегчил его путь, стал его наставником, как ранее был твоим, взращивая в нем не только умственные дарования, но и чистоту души и помыслов. Нужно ли говорить, сколь естественно для меня было его полюбить? Я ведь только-только разлучился с тобою!
Здешние братья — люди славные, хотя и неискушенные; Слово они по большей части воспринимают из чужих уст. Заполнять разум этого отрока было все равно что заполнять маслом лампаду. Какой дивный свет она рано или поздно изольет! И сколь велика тьма, которую предстоит рассеять! А в этой тьме — спаси нас, Господи, и благослови! — сколь многие живут в смертном страхе!
Никогда я столь безусловно не ощущал себя служителем Господа, как в те времена, когда Сергий находился у меня в учении. Ты — увы! — будучи женщиной, была птицей с сильными крылами, обреченной в лучшем случае на жизнь в тесной клетке. Перед ним же открывался весь мир.
Из всех замечаний, которые вынужден был я сделать по поводу насущных нужд религии в наше время, ни одно не казалось мне столь удивительным, как недостаток проповедников. У нас есть священники и монахи. Имя им легион. Но про многих ли из них можно сказать, что их коснулась та искра, которая воспламенила самых непреклонных из первых двенадцати? Где среди них Афанасий? Или Златоуст? Или Августин? По мере взросления этого отрока чаяния мои множились. Он проявлял сметку и удивительную отвагу. Никакая работа его не пугала. Он изучал языки народов, проживавших в тех краях, так, будто они были для него родными. Он выучил наизусть Евангелия, псалмы и библейские книги пророков. На мою речь он отвечал на греческом языке, неотличимом от моего. Я уже возмечтал, что из него вырастет проповедник, равный святому Павлу. Я слышал, как он читает проповедь в каменной часовне — разбушевавшаяся вьюга заполнила ее пронизывающей стужей — и как братия поднимается с колен, вскрикивает, скандирует, безумствует. И заслугой тому не слова, не мысли и не красноречие, но все они в совокупности, и более того, воодушевившись, он способен изливать собственную душу, полностью захватывать внимание слушателя, как бы зачаровывая его, усмиряя буйных и вдохновляя пассивных. Сочувствующие слушают его из одного лишь восторга, не сочувствующие и супротивники — потому, что он их покоряет.
Мне представляется, что перл этот имеет огромную ценность. Я пытался сделать так, чтобы на нем не осела пыль мира. Используя все свое мастерство, я освобождал его от пятен и шероховатостей и совершенствовал его блеск. И вот я выпустил его из рук.
Не думай, что, бежав сюда, на край света, я утратил любовь к Константинополю, напротив, разлука лишь обострила мое врожденное преклонение перед ним. Разве не остается он столицей нашей священной веры? Время от времени к нам сюда забредают путники и приносят новости о творящихся там переменах. Один из них сообщил нам о кончине императора Иоанна и восшествии на престол Константина; другой — о том, что твой героический отец наконец-то дождался правосудия, а ты — благополучия; совсем недавно к нашему братству присоединился один странствующий монах, ищущий спасения души в уединении, и от него я проведал, что распри с латинянами бушуют снова, причем с большим жаром, чем раньше, что новый император — из азимитов и поддерживает союз Западной и Восточной церквей, заключенный его предшественником с папой римским и оставивший в сердцах кровоточащие раны, подобные тем, что в свое время разделили иудеев. Я опасаюсь, что сходство может оказаться полным. И полнота эта, безусловно, проявится, когда перед воротами нашего Священного города появятся турки, подобно Титу перед воротами Иерусалима.
Эти новости заставили меня наконец-то внять просьбам Сергия отпустить его в Константинополь, дабы завершить начатое здесь образование. Воистину, тот, кому предначертано изменить мир, должен уйти в мир; но я не могу не сознаться, что дать согласие на его отъезд меня прежде всего заставило горячее желание получать из первых рук сведения о противостоянии церквей. Я дал ему соответствующие наставления, он станет их выполнять. Тебя же я прошу принять его с добротой — ради него самого, ради меня и ради тех добрых дел, что предстоит ему совершить во имя Господа нашего Иисуса.
В заключение позволь, дочь моя — ибо дочерью называли тебя твой отец, твоя мать и я, — вернуться к обстоятельствам, каковые, по здравом осмыслении, я признаю самыми знаменательными, сладостными и драгоценными в моей жизни.
Обитель под горою Камар на Принкипо служила пристанищем не столько мужчинам, сколько женщинам, однако меня послали туда, когда отец твой был в нее заточен после победы над турками. Был я тогда еще относительно молод и тем не менее отчетливо помню тот день, когда он вошел в ворота обители вместе со своей семьей. С тех пор и до того дня, когда патриарх отозвал меня из обители, я оставался его духовником.
Смерть всегда ввергает в отчаяние. Я помню ее посещения монастыря, когда я еще был в числе братии, но, когда она явилась за твоими сестрами, мы горевали вдвойне. Будто бы мало было жестокости неблагодарного императора — Небеса, похоже, решили ему споспешествовать. Облако этой утраты долго висело над обителью, но в конце концов выглянуло солнце. В келью мою принесли весть: «Иди и возрадуйся с нами — в обители родилось дитя». Младенцем этим была ты, и твое появление на свет стало первой из многих радостей, о которых я говорил выше.
Столь же отчетливо встает в моей памяти и тот день, когда мы собрались в часовне на твое крещение. Отправлял обряд епископ, но даже великолепие его одеяний — ризы, обшитые по краям колокольчиками, омофор, панагия, крест, посох — не могло отвлечь моих глаз от розового личика в ямочках, утонувшего в пуховой подушке, на которой тебя несли. И когда епископ обмакнул пальцы в святую воду — «Каким именем нарекается дщерь сия?» — я ответил: «Ириной». Родители твои никак не могли выбрать имени. «Почему не наречь ее в честь монастыря?» — предложил я. Они послушались моего совета, и, когда я произнес твое имя в тот торжественный день — в монастыре был праздник, — мне показалось, что в сердце моем сама собою отворилась доселе неведомая дверца, через которую ты вошла в убранную любовью комнату, дабы навеки сделаться ее милой хозяюшкой. То было второе из самых счастливых моих переживаний.
А потом отец твой отдал тебя мне в учение. Я сделал для тебя первую твою азбуку, собственными руками раскрасив каждую букву. Помнишь ли ты, каким было первое предложение, которое ты мне прочитала? Если ты и поныне иногда вспоминаешь эти слова, не забывай, что то был первый твой урок грамоты и первый урок веры: «Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться». Сколь сладостно было помогать тебе ежедневно продвигаться по пути познания, пока мы не добрались до точки, после которой ты могла мыслить самостоятельно.
Было то в Святой Софии — и мне кажется, что было только вчера. Мы с тобой приплыли с острова и вошли в храм, где отстояли службу, на которой присутствовал император как базилевс, служил же патриарх. Золото рясы и омофора заливало алтарь светом, подобным солнечному. И ты спросила меня: «А Христос с учениками тоже молились в таком месте? У них тоже были такие одежды?» Опасаясь стоявших поблизости, я велел тебе смотреть и слушать — время для вопросов и ответов настанет, когда мы благополучно вернемся к себе в монастырь.
Когда мы вернулись, ты повторила свой вопрос, и я не скрыл от тебя истину. Я рассказал тебе о скромности и простоте Иисуса: как Он одевался, как молился под открытым небом. Я рассказал тебе, как Он проповедовал на берегу Галилейского моря, как молился в Гефсиманском саду, рассказал о попытках сделать Его царем помимо Его воли, о том, как Он бежал от людей, о том, что Ему безразличны были деньги и имение, титулы и земные почести.
И тогда ты спросила: «Кто же сделал служение столь помпезным?» — и я вновь ответил, не кривя душой: Церковь возникла только после смерти Господа нашего и на протяжении двухсот лет цари, правители, нотабли и вершители судеб мира перешли в Его веру и взяли ее под свое покровительство, а потом, потакая собственным вкусам и привычкам, они позаимствовали у язычников алтари и обрядили служение в золото и пурпур — так, что апостолы Его бы и не узнали. А потом я начал вкратце рассказывать тебе о Первозданной церкви Христа, ныне порушенной — забытой и утраченной в мирской суете христианской гордыни.
Сколь благостным и благодатным был труд твоего учения! Мне казалось, что с каждым уроком я подвожу тебя ближе к возлюбленному Христу, от которого мир с каждым годом удаляется все больше, — к возлюбленному Христу, поискам которого я предаюсь в здешнем уединении.
А как живется тебе, дочь моя? Осталась ли ты привержена Первозданной церкви? Не бойся открыть душу Сергию. Он тоже посвящен в тайну нашей веры и убежден в том, что любить Господа нужно именно так, как Он заповедал.
Заканчиваю послание. Отправь мне ответ через Сергия, который, повидав Константинополь, вернется ко мне, если только Тот, кто держит в руках судьбы всех людей, не направит его на иное поприще.
Не забывай меня в своих молитвах.
Прими мое благословение,
Илларион