Она еще не успела ничего понять, но, верно, понял Лжец, потому что у нее по загривку прошла колючая ледяная дрожь. Этот тучный демонолог, запертый в своем доме… Этот живот, который он беспрестанно гладил, будто лаская… Эта выпивка, которую он поглощал ведрами, чтобы унять вечно грызущую его боль…
Не надо, подумала Барбаросса, ощущая тоску и тошноту вперемешку. Не надо, чертов ты выблядок, сукин ты сын…
Демонолог пьяно рассмеялся, его руки, неспешные жирные пауки, ползали по засаленному, превратившемуся в лохмотья, бархатному халату, ища завязки. Его живот, будто бы что-то уловив, вновь принялся ворочаться, глухо урча. Так, будто его сотрясали чудовищные колики или…
— Поздоровайся с гостьей, Клаудия.
Его живот был тучен и велик, так велик, что в нем мог бы поместиться человек. Целая гора ходящего ходуном жира, прикрытого рыхлой бледной кожей и бесцветными волосом. Обычный живот толстяка, тащащего в рот все, что попадет под руку, хлещущий пойло без остановки — кабы не странное распределение жира. В некоторых местах он выдавался, вздуваясь под кожей, образовывая целые россыпи больших и малых опухолей. Некоторые были небольшими, едва выдающимися, размером со сливу, другие острыми, обтянутыми кожей, торчащими наружу точно пучки костей или осколки. Самая крупная из них располагалась там, где у человека обыкновенно располагается пупок. Большая, округлая, размером с хорошую дыню, она была покрыта пучками волос, по цвету не похожими на прочие. Темно-каштановыми, подумала Барбаросса, пытаясь заставить себя не думать вовсе, как дубовая листва в октябре…
Живот заволновался, опухоли пришли в движение. Малые просто возились под слоем жира, елозя на своих местах, похрустывая, то утопая в богатых жировых отложениях, то выныривая, точно камни во время прилива. Но те, что она приняла сперва за осколки, отчетливо зашевелились. Приподнялись, растягивая кожу, закопошились, захрустели… Это пальцы, поняла Барбаросса, никакие не осколки. Фаланги пальцев, погруженные в подкожный жир и шевелящиеся в нем, точно упрямые мелкие твари, отказывающиеся дохнуть в колбе с формалином. Вон та маленькая опухоль, похожая на занесенную речным песком ракушку, это ухо. Там виднеется несколько ребер. Вот это, похожее на булыжник, должно быть пяткой…
Барбаросса попятилась, не замечая, что ее башмаки давят пустые бутылки, рассыпанные по полу.
Большая опухоль на месте пупка задрожала — и открыла глаза. Они были похожи на распахнувшиеся симметричные язвы, только заполненные не алым мясом и сукровицей, а вполне человеческой радужкой — серой, с редко встречающимся в Броккенбурге зеленоватым отливом. Женские глаза, сохранившие длинные ресницы, немного лукавые, как это бывает у детей. Они скользнули взглядом по Барбароссе, покружили по комнате, но Барбаросса не смогла понять этого взгляда — залитые подкожным жиром, обтянутые рыхлой кожей демонолога, черты лица сделались почти неразличимы. Глаза, даже самые ясные, не способны говорить, они способны лишь смотреть — и они смотрели, безучастно кружа по комнате.
— Бедная моя, бедная моя девочка… — пробормотал демонолог, мягко кладя ладонь на колышущийся под кожей на его животе лоб, — Мне хочется думать, что она лишилась рассудка в миг, когда это произошло, или немногим позже. Иногда мне кажется, она что-то сознает. Сознает, просто не может выразить. Бедная Клаудия… Единственное чувство, которое осталось в ее распоряжении, это боль…
Голова внезапно распахнула рот — глубокий, не обрамленный губами, провал, внутри которого вязким слизнем колыхался язык. Барбаросса ожидала, что этот рот исторгнет из себя крик, но он исторг лишь глухое урчание, похожее на то, что исторгает обычно мучимая несварением утроба.
Демонолог слабо улыбнулся, погладив голову по щеке.
— Ей больно, — тихо произнес он, — Днем еще терпимо, но к вечеру становится хуже… Когда я пью, это приглушает боль. Но каждый день мне нужно все больше и больше… Чертов Эбр, он беспокоит старые раны… Если я еще не убил себя, то только лишь потому, что боюсь. Боюсь, если я вышибу себе мозги, она, моя Клаудия, останется здесь. Запертая в медленно разлагающейся туше, некогда бывшей моим телом. Каждый день я молюсь адским владыкам, чтобы они убили ее, прекратили ее мучения, но… Кажется, владыки забыли про меня. Кажется, им надоели мои фокусы.
Барбаросса попятилась, не в силах оторвать взгляда от этого страшного зрелища. Демонолог, кряхтя и сопя, гладил существо, ворочающееся к него в животе, и в этих движениях, сделавшихся удивительно мягкими, сквозила не обычная ласка, которой награждают питомца — скорее, сдерживаемая страсть.
— Моя милая… Моя хорошая… Моя славная.
Это зрелище казалось ей одновременно чудовищно-невообразимым, пугающим, и — об этом даже думать было тошно — утонченным, почти возвышенным, точно созданным по образу и подобию какой-то изящной древней гравюры. Человек, ласкающий существо, являющееся плотью от его плоти…