Может быть, кто-то и не поверит, но это достоверный факт: с конца 1953-го и до конца 1962 года Мао Цзэдун не сшил себе ни одной новой вещи. Он всегда умывался прохладной чистой водой и никогда не употреблял туалетного душистого мыла. А когда руки грязнились, или их нельзя было отмыть от жира, он мыл их тем мылом, которым стирают одежду. Он никогда не пользовался никакими «кремами», «мазями», «маслами» и тому подобными предметами ухода за кожей; он даже не пользовался зубной пастой. Он употреблял только зубной порошок. Он говорил: «Я не против зубной пасты, не против использования высококачественной зубной пасты. Раз ее выпускают, то это делают для того, чтобы ею пользовались. А если никто ею пользоваться не будет, то будет ли тогда развиваться производство? Однако зубным порошком тоже можно пользоваться. Я в Яньани пользовался именно зубным порошком, привык». Он решался заменить свою зубную щетку новой только тогда, когда его старая зубная щетка превращалась в нечто «лишенное ворсинок», в нечто подобное «земле, на которой и трава не растет». Он всегда пользовался палочками для еды, изготовленными из простого бамбука; и никогда не пользовался палочками из слоновой кости, которые дают в дорогих ресторанах. Он говорил: «Это слишком дорого. Я просто не могу взять их в руки».
Привычки Мао Цзэдуна в еде и в питье, возможно, еще более отражали то, что он был «человеком от земли».
Мао Цзэдун не мог обойтись без чая. Проснувшись, он не вставал сразу с постели, а, влажным полотенцем протерев лицо и руки, начинал пить чай. Пил чай и читал газеты, и так проходил целый час, прежде чем он, наконец, вставал. Если не было каких-либо значительных дел, так повторялось из дня в день. Он запускал пальцы в кружку и отправлял в рот оставшиеся в кружке листья заварки чая, разжевывал и глотал их. Каждый день, сколько бы чая он ни пил, остатки чая обязательно отправлял в рот и съедал. Это, вне всяких сомнений, была привычка, выработанная в детстве, когда он жил в деревне.
Мао Цзэдун любил хлебные злаки, исключая пшеницу и рис, а также любил свежую зелень. Иной раз он ел еще и дикорастущие съедобные травы. После вступления в город он все время сохранял эту привычку, или, можно сказать, традицию. Он с самого начала и до конца своей жизни ел неочищенный рис, в который обязательно надо было подмешивать чумизу или черные соевые бобы или головки таро. Эта привычка, конечно же, сформировалась в годы войны в северной части провинции Шэньси.
Нормальная, или обычная, трапеза Мао Цзэдуна состояла из четырех блюд и супа. В число этих четырех блюд непременно входили следующие два: блюдце сушеного перца и блюдце перепревшего соевого творога. А что касается супа, то иногда это была слегка сваренная в воде болтушка из муки. Однако эта обычная трапеза была вовсе не столь уж частой для Мао Цзэдуна. Дело в том, что он был слишком «романтичен».
[…] Мао Цзэдун никогда не стремился к тому, чтобы все было регламентировано; он не желал связывать свой нрав, свой характер.
Когда он брался за работу, для него не существовало времени; не было для него и распорядка при приеме пищи; критерием тут было чувство голода. Чаще всего он ел дважды в сутки, а то и один раз в сутки. Если же он работал подряд на протяжении нескольких суток без перерывов, то бывало, что он, возможно, и ел пять-шесть раз в сутки. Он не любил, как это обычно заведено, церемонно садиться за обеденный стол и так приступать к еде; он сохранял «стиль в еде, присущий эпохе смуты и хаоса». У нас в комнате дежурных телохранителей имелась электрическая плитка, был большой эмалированный чан. Обычно мы на этой электрической плитке и в этом чане варили ему жидкую кашу-размазню из пшеничных хлопьев или лапшу, добавляли к этому соевый творог, который для него готовил его секретарь по вопросам быта Е Цзылун. Он ел все это, и это считалось трапезой. Таков был отпечаток, который оставили на его организме долгие годы военной жизни.
То, как он ел, вызывало у меня в мыслях его каллиграфию. Он никогда не мог укладывать иероглифы ровненько-ровнешенько в квадратики-клеточки. Он писал, доверяя кисти, то есть как бог на душу положит, не связывая себя рамками и шаблонами; его почерк кипел и бурлил, был свободным и непринужденным, размашистым и необузданным; он создавал свой собственный стиль письма, каллиграфии и был неистощим в творчестве, которому были присущи и новая форма, и новое содержание. Каждое его произведение выражало его характер, каждая форма иероглифа была неповторимой и своеобычной.
Если все, что он породил в области формы написания иероглифов, свести воедино, то есть так, чтобы это представляло собой естественное единое целое, то всем этим люди будут только восхищаться, это будет вызывать чувство зависти.