Евзик Цетлин, как и другие подследственные, решительно все отрицал. «Что такое рисованное полотенце?» Потом, повернувшись к Терентьевой, он выпалил: «Я не хочу тебя слушать, ты бредишь, басни сказываешь!» В тот же день он заявил, что Авдотья погубила весь город, им конец. Ханна Цетлина также не понимала, почему этому полотенцу придают такой смысл. Она сказала Авдотье, чтобы та не забывала: придет время, когда она тоже умрет и попадет в лучший мир. А в этом нужно говорить правду. Неужели евреи действительно повинны в таких делах? Козловской она заявила: та знает, что все это ложь. Никто не плевал на полотенце, не топтал его, не жег. Ханна никогда не ходила с ней в школу, Козловская никогда у Ханны не работала. Терентьевой она сказала, что никогда не посылала ее к священнику с бутылкой водки. Зачем бы ей, если у нее есть собственная прислуга? В те времена она Терентьеву не знала вовсе[304].
Шкурин допросил многих других подследственных, но все они твердо стояли на своем. Слава Берлина, например, заявила комиссии: «Я ничего не подпишу, я женщина, я законов не знаю; генерал-губернатор не Государь, я не хочу знать, что он пишет; я знаю, что я и все, кои сидят, будут правы»[305]. Еще одна узница объявила, что никогда раньше не жила в Велиже и, соответственно, не понимает, почему ее просят дать показания. Иосель Гликман со слезами на глазах опустился на колени и поклялся генерал-майору, что ничего не знает об убийстве, и если что-то выяснится во время следствия, виноваты будут все евреи. Зуся Рудняков отметил, что, возможно, все это и правда, но он всего лишь мелкий торговец и ничего не знает, с богатыми евреями города не общается, в домах у них не бывает, да и они с ним не разговаривают. Он даже грамоты не знает, знает лишь одно: что никогда раньше не слышал ни о чем подобном. Нота Прудков, прежде чем сознаться во вменяемом ему преступлении, сказал, что он совершенно с Зусей согласен: «Спросите нашего Беньомина Соломона, он ученый жид, спросите наших раввинов, всех перекрестов, они вам скажут, что этого быть не могло, что кровь евреям не нужна, а полотенце и кровь все одно к одному; это уже не мальчик, это против Бога, это церковное полотенце, за это надобно повесить»[306].
В 1827 и 1828 годах, когда паника в Велиже достигла пика, страхи перед массовыми еврейскими сговорами ради убийства детей-христиан расползлись по всем северо-западным губерниям Российской империи. Допросы показали, что убийство маленького Федора – лишь часть более масштабной проблемы. И суть даже не в признании Терентьевой и Максимовой, что они помогли евреям убить дворянку Дворжецкую и еще восемь христианских детей. Тревогу вызывали и вести о преступлениях, которые внезапно начали происходить в соседних городах. Сперва тело семилетнего крестьянского мальчика было обнаружено возле озера в городке Тельши Ковенской губернии. Вскоре после этого местные жители заявили, что видели, как двое евреев похитили и убили этого ребенка. Последовало долгое уголовное расследование, целых 28 евреев арестовали по подозрению в ритуальном убийстве. Затем власти Гродно решили возобновить расследование уголовного дела, закрытого десять с лишним лет назад. В свете велижского расследования они хотели окончательно убедиться в том, что евреи не скрывают убийства [Гессен 1904: 97–98][307].
В подобной активизации уголовных процессов не было ничего удивительного. В разных частях мира и в разные времена стремление к прозрачности заставляло с особым пылом выискивать повсюду тлетворную руку агентов зла[308]. Например, в деревнях и городках Швабо-Франконского пограничья слухи о чудовищных заговорах с целью массового отравления, фантастические истории об убитых младенцах и жуткие рассказы о других злых кознях привели к массовым арестам подозреваемых в ведьмовстве. Купцы и всякий бродячий люд – торговцы, ремесленники и проповедники – переносили сплетни из города в город, из страны в страну [Robisheaux 2009:156–159]. Страх быстро расползался по разным частям Европы раннего Нового времени. Всего к концу XVII века охота на ведьм вылилась в более чем 110 тысяч арестов и 60 тысяч казней; многие вынуждены были жить в постоянном страхе попасть под подозрение [Levack 1995: 21–22].