Мать урядливо, дотошно возилась нынче со стряпнёю, кулебяк с сигами вешнего улова напекла гору; такой пирог в страду долго не клекнет и не гусеет. Впереди сеностав, много понадобится телесной крепости, чтобы навить на зиму для скотины зароды сена. И неуж казака нанимать иль бобылей из Лампожни? Сам хозяин с младшеньким таскается по тундрам, и все пожни нынче на Улите и Феодоре. Хорошо хоть сын не кобенится: монасе из жил вытянется, изведется на сенах, но будет ломить, как лошадь, без кручины, не запросит отдоху; да какой из него метальщик, ежли на огурце и редьке, почитай, всю зиму высидел. Мать думала о сыне с жалостию, а тот и за-ради престольного праздника не сжаливался над Улитой, каменно стоял на коленях под образами; а матери так хотелось опуститься рядом в кроткой молитве. И чего восстал, уставщик? по бабьему ли уму его придирки? Хотела к трапезе звать, а язык к нёбу прильнул: страшно, как бы не загрубился...
Феодор поднялся, снял с фитилька елейницы нагар, из отцова стола, где был писчий приклад, достал полдести бумаги, черниленку и зачиненные перья. Не казенный человек Созонт, не начетчик, но любил почитать Священное Писание, посидеть над памятным списком, куда заносил из лета в лето все поморские вести. Он свивал записку в трубу, подклеивая листы, и длина ее была уже в пять саженей. Нарядно, весело было в отцовом месте под образами, да тут же в обе стены косящатые цветные оконницы; немецкие стеколки привез Созонт, похваляясь достатком, с Архангельского города, с ярманки. И чернец сел за письмо к брату Феоктисту, будильщику соловецкому; днями сосед Иван Семенович Личютин собирался на богомолье на монастырские острова и девку свою младшую Олисаву вез на послушание. Вот и спутье.
«Премного почтенному доброму пастырю Христова стада братцу моему Феоктисту поклоняюся честным стопам ног ваших я, многогрешный инок Феодор. Уведомляю, что мы все слава Богу живем, еще живы и здоровы. – Тут чернец задумался. Обряжуха гремела хлебной лопатой, волочила из русской печи раскаленные караваи, сбрызгивала их водою, раскатывала по столу и покрывала полотеничком. – Мать иногда прихварывает, но домашнюю работу справляет. Отец-родитель здоров, и с братом Любимом убрались на Канин за птицею. Пока вестей никаких. Дай Бог, чтобы все слава Богу. Я же все время в подполье роюся, хочу устроить жилое помещение, стены опоясываю и землю выбрасываю. После сеностава примусь ладить заборку в сенях, так же и в подполье нужно будет сруб опустить из плах. Мне хотелось подрядить Козьму да Ивана Семеновича Личютина, да он был нездоров. Если осенью не возьмется обшивать моленную, то приедешь домой и сами обошьем. Отец в зимусь опять собирается ехать на Канин по наваги, но я бы не желал ему рядить.
Он стал стар, и ему нужна спокойная жизнь, да к тому же он еще ногой не здоров. А я склоняюсь к домашней жизни: хотя потруднее, но зато спокойнее. Это хорошо было прежде, когда были истинные монастыри, где жила христианская любовь и нестяжание. А нынче такое общежительство, окромя Соловков, навряд ли сыщешь, ибо многие живут лишь для того, чтобы поднажиться. Ересь плодится, яко черви, и все зачервивело. От Никона, наустителя, проказа, как лишаи, расползлася по Руси. – Перо споткнулось, монах хотел о матери поведать, как она во грехи ударилась вместе с приходским попом Мисаилом, но раздумал. Зачем смущать братца, у них, поди-тка, на островах мир и благодать. Вот где райский вертоград, и всякой смуте предстоят на пути непреодолимые пали. – Если и дальше так все будет упадать во гноище, и сарданапалы, как слепых котят, скинут нас во ад, так закоим и на белый свет рожаться, и переведется род людской, чтобы не множить грех. И то слава Богу.
Я прежде, братец, был сосылан на Москву на епитимью и прожил в Чюдове, как ты знаешь, шесть недель и мало там видел истинной христианской любви. Приковали меня в малой темничке на хлеб-воду и били ежедень палками на трое раз. Нет уж, лучше жить дома, чем в людях и быть другим в тягость. У нас можно и дома жить. Келья будет устроена хорошая, и на хлеб покудова еще хватает. Но трудно быть иноком в миру, дорогой братец, ибо соблазны обступают ежедень, и гордоусы правят паствою, нимало не думая о будущей жизни. И позабыта заповедь блаженного Августина: кто плачет о грехах своих, тот в слезах своих приносит Богу, как благоприятную жертву, пот своего сердца и кровь своей души...»