Феодор достал из саадака лук, выделил березовой стрелкой сердечко, вырезанное в поветных воротах. Повыше сердечка размашистый осьмиконечный крест, написанный дегтем, а в эту прорезь струит с улицы на сумеречную поветь утренний искрящийся луч, уже окрашенный желтым, и от него на полу растеклась дрожащая теплая лужица. Как заманчиво и благостно встать на нес босыми ступнями... Это по-за тундрами, не давши себе отдыху, выпрастывалось из постелей благословенное солнце. Куда метишь-то, инок? иль забыл о монашеском звании, вдруг почуяв себя прежним отроком-мирянином? не в свое ли ерестливое сердце метишь, чтобы отсечь пути назад? Все вершится в тайных небесных приказах, где нет крючкотвора-подьячего с его непременным магарычом, но есть лишь промысел, по-земному называемый судьбою. Опомнись, Феодор: вдруг мати Улита войдет в сию минуту, и пронзишь ты, забавы ради, ее болящее сердце. Но выпустил инок стрелу, и она закачала перьевым хвостом в лиственничном полотне, в желтом натеке серы.
И тут сразу опросталась душа и уже верно знала, как себя повести...
На извозе послышались шаркающие материны шаги, ее тонкий певучий голос возвестил: «Во имя Отца и Сына...» Сбренчало кованое с насечкой кольцо, поднялась деревянная щеколда в проушине. Инок бесшумно спустился лестницей в повалушу, холодную горенку, где почивала семья летами, через сени прошел в подклет, где хранилась всякая печеная и вареная ества, и оттащил за скобу толстую плаху. На чернца дохнуло из подполья разворошенной преющей землею. Феодор высек огня, запалил жирничек в медной братине, светя под ноги, спустился в подкоп. Вот где его послушание со Светлого Воскресения.
Невелико подземелье – сажень на сажень, – но истрачено изрядно трудов: хорошо гора, высокое место и ярый песок, а то бы давно залился водою. Осталось с неделю работы: зашить стены тесом, набрать из колотья полы – и готова скрытая. В печуру поставил жирничек, стал заглубляться, нарыл в бадейку породы; понюхал из щепоти, заслезился. «Господи, – воскликнул, не сдержавшись, – сколь ты привязчива и неотымчива, мать – сыра земля! Все из тебя, да и все течет в обрат. Сколь ты духмяна, нареченная невеста. И чего пугаются тебя, ис-томяся плотью? Воспой хвалу Господу, перейди аидовы теснины, и откроются тебе врата неизреченные. Знать, то и боятся, что душу неверную имеют. – И опершись на лопату, задумчиво запел: – Укрой меня, мать-пустыня, в темные те ночи...»
Тут сбрякало на дворе, Феодор затих, затаился. Мать приноровилась доить и сейчас ласково уговаривала Чернавку, чтоб не баловала корова. И помрачнел чернец, надулся, как мышь на крупу, и столь желанная скрытня показалась застенком. И чего возрадовался под боком у греха? Еретик Мисаил отравился от Никона и неведающих той проказой потчует. Царь Славы вдруг стал царем Иудейским! И здесь пасут бесы, и мать им первая потатчица.
С отвращением ждал Феодор, пока подоит мать и выгонит скотину на улицу, где, гремя боталами, уже собиралось под пастушью трубу мезенское стадо, чтобы, влажно, раскатисто мыча, отмахиваясь хвостами от надоедного гнуса, важно спуститься в подугорье, в жирные калтусины... Но вот дверь в избе зашаталася туда-сюда, мать принялась за обрядню, растопила печь, и горьковатый дым заструился по подворью, забиваясь в каждый закут; вот и в подкопе потянуло горелым. Опамятовался Феодор, вылез из схорона, поволок бадейку на зады избы, на капустища, озираясь, чтобы через огорожу случаем не высмотрел кто. Узрит сотский, начнет пытать: де, что измыслил?
Через упряг, когда солнце встало выше коньей головы на охлупне, притомился чернец, и вместе с потом утекли прочь все печали, сердце умирилось от работного жара; и уже любил чернец мать свою, как сестру духовную, как монастырскую келейщицу. Но живет в душе неловкость какая-то, словно бы вести грозной быть. От поста, поди, грызь утробная, решил Феодор, споласкивая ноги в кадце, подернутой зеленой ряской. Дождя давно не было и вода затухла. И подивился чернец: в земле убивался, а на платье белом ни одного пятнышка, как бы морозом прокалено. В кладовой выпил, торопясь, кринку кислого молока, решил все-таки мать Улиту построжить и потомить, чтобы покаялась без подсказки. А из избы снедью потянуло, во-ложными житными колобами на коровьем масле, да саламатой рыбьей, да кашей ячней со шкварками и яишней молошной; вот она, природа-то, сколько ни постись, а плоть ворошится. Вошел, на мать остудливо глянул, протопал в горенку, но дверь за собою нарочито не затворил, встал на утреню под образа, еще мстительно, с угасающим чувством подумал: казнись, еретница, помучайся, как Христос мучился, – и прозреешь. Господь наш сколько на кресте страдал за-ради нас, грешных, а мы его за алтын медный продали.