Выносил он его незаметно, по крохам, для пущей острастки любой нелепой случайности маскируя находки под щелк лесных орехов в своих штанах. Мысль о том, чтоб оставить все как есть, Казгери, конечно, отверг: среди тех, кто ему доводился родней, было двое умельцев читать по следам, как по снегу. Но больше отца Казгери опасался Цоцко. Смерть Роксаны тот ему не простил, хотя доказательств причастности к ней младшего из племянников у него, разумеется, не было. (Кто-кто, а Дзака умела молчать. Особенно если тем самым брала в залог его, Казгери, благодарность. А благодарность — такая штуковина, которая вроде бы и ни к чему, вроде б совсем бесполезна, однако, коли ей дать отстояться, может еще пригодиться поболе, чем, к примеру, хорошая горсть серебра). Цоцко не врал даже взглядом: в последнее время Казгери подмечал, что дядя его вовсе уж как-то презрительно, показно даже от него отворачивается, словно не хочет напрасно мараться. Что ж, тем лучше. Проще будет его провести.
А потом все пошло кувырком. Разом рухнуло, стало бедою.
Весь август Казгери пролежал в забытьи, горячкой борясь с каплей яда, что снедала его изнутри, просочившись в кровь и кусая за сердце клыками бессчетных и юрких гадюк, что когда-либо он умерщвлял своими руками и которые нынче, пока он метался в бреду, подбирались ручьями, растущим липучим плющом к его глотке, ни разу, однако, за все эти дни, за все эти ночи и мокрый туман, наползавший ему на глаза ворсистыми струйками гусениц, не исторгли из глотки его ни полслова, ни звука, ни вздоха, ни выжимки памяти, а когда он впервые почувствовал сильную боль и, как тень от нее, — нестерпимую жалость к себе (и тем понял, что выжил), оказалось непросто расклеить уста, потому что они превратились в коросту от раны — так крепко он их запирал, вонзаясь зубами в губу…
А потом покатились неровным потоком унылые дни, когда он, обрезав на веко оба глаза свои и каждый свой взгляд, бесконечно смотрел в потолок, не моргая, и учился заново думать. И сперва он надумал, что просто возьмет и убьет, едва только на ноги встанет, но потом рассудил, что неправильно это и слишком уж быстро, а ему самому после этого будет издевкой целая жизнь, с укоризной глядящая прямо в затылок, за которую он опротивеет сам себе неудачей настолько, что не раз пожалеет еще об упущенной смерти. Нет. так не пойдет. Нужно что-то другое. Нужно снова найти и забрать. Эта месть куда лучше, хоть, конечно, труднее.
А когда он стал понимать их слова, они ему рассказали, как в тот вечер, распластанный навзничь, он был найден Цоцко за оградой, вот здесь, у забора, с той стороны, где они до того уже несколько раз проверяли, но, видать, он дополз туда позже, удивительно прямо, как, ужаленный, смог он столько ползти. От камышей-то, не меньше, поди, чем три сотни шагов, и потом, вот что странно, к реке они тоже ходили, но, наверно, смотрели не там и не так. «Что тебя туда понесло? — удивлялся отец. — Неужели твой разум моложе тебя на целый твой ум? Доигрался… А я ведь тебе говорил!» Казгери устало кивал, не перечил, а потом, вновь оставшись один, объяснял сам себе: «Значит, им про тайник неизвестно. Значит, он меня притащил на своем же хребте. Значит, он порешил меня обмануть моей же болезнью. Хорошо, я сыграю с ним в эту игру…»
Постепенно он выяснил, что дядя его уезжал из аула раз пять за то время, что лежал он, привязанный к смерти, неспособный ему помешать. Вероятно, тот и не думал его убивать. Просто хотел посмеяться над полным его поражением. Казгери был уверен, что Цоцко их продал. Но теперь его ненависть сделалась глубже, мудрее, помогая себе потерпеть, подождать: Цоцко тридцать пять, стало быть, есть у него, Казгери, лет пятнадцать иль двадцать в запасе. Шаг свой надо ему хорошенько, до искры в глазах, подготовить, примерить, обмозговать.
В сентябре он поднялся и вышел впервые во двор. Ноги были чужие, налитые тяжестью, глухонемые. Но уже через пару недель Казгери обнаружил, что стал возвращаться к ним слух. Он почувствовал, как земля уплывает куда-то, словно стала большим кораблем. Не поверив себе, он решил дожидаться, покуда к ногам вернется и зрение.
К тайнику он сходил только раз. Шел кисленький дождь, было, в общем-то, даже промозгло — в самый раз для таких вот затей. Отодвинув валун, убедился, что в яму никто не заглядывал. Разумеется, кроме того, кто сюда приходил в тот памятный день подобрать его самого. Он пришел и опешил, однако, прежде чем взять и взвалить Казгери на себя, аккуратно присыпал тайник мешаниной щебенки и дерна. Для чего? Чтобы просто внушить ему, будто это он сам? И внушить заодно, что он самолично сумел доползти от стены Тотразова дома до их же двора? А может, он просто хотел показать Казгери, что это вовсе не он, не Цоцко?.. Дескать, кто-то другой обустроил весь этот обман? Мол, Цоцко в самом деле его заприметил, лишь когда его тело, почти без кровинки в лице, поднесли, как подбросили, к их же забору?..
Только, что' он ни думай тогда и теперь, Казгери ему больше не обморочить.