В отличие от берега, цеплявшего его за подошвы отчетливым гулом брожения, остров берёг тишину, под которой лежала другая, а за нею — еще тишина, а вот дальше уж было не слышно. Верхний слой тишины был понятен: забвенье. Под ним — безразличная смерть. Нужно было добраться туда, где она становилась надеждой, потому что лишь только надежда способна на то, чтоб упрятать последний секрет. Тот из них, кто подумал, что выживет, тот, кто больше других не хотел умирать, тот, кто прежде еще, чем построили склепы, вырыл яму, доверив ей все, чем богат, тот, кто был там хитрее всех прочих и привык рассуждать точно так, как теперь рассуждал Казгери, — тот был просто обязан оставить ему какую-то метку, подсказку, намек, потому что иначе он, правда, не мог, ибо смерть и болезнь с каждым днем подступали все ближе, возводя для себя здесь десятки гробниц, и, пока он был жив и здоров, он надеялся, участь сия его пощадит и минует, а потом он вдруг понял, что — нет. И когда стало поздно, он страдал больше всех, ибо все остальные боролись за жизнь и молились, ну а этот совсем не молился, а боролся за то, чтобы не потерять — не столько себя, сколько то, что уже приобрел, закопал, не желая делиться ни с кем из здоровых, обидно-здоровых, потому что они были рядом и слишком, проклято близки, по любому расчету — преступны удачей, без всякого права на то, незаконно, если им суждено его пережить — просто так, по ухмылке судьбы, не познав даже крох той могучей и тайной отрады, что давала ему его молчаливая власть…
Да, так, пожалуй, и было. Властью не делятся: она или есть или нет. И поэтому он предпочел не раскрыться, до конца сохранив ее только себе, а как понял, что обречен, порешил отомстить смерти тем, что воскреснет — в том, кто будет таким же, как он, и когда-нибудь сможет услышать долгий сон ожидающей власти, распознать ее в груде камней и прицелиться заступом, выкопать всю, целиком, без ущерба и порчи, а потом понести на себе все в ту же мечту. Так что он был обязан оставить свой знак. Знак почти что невидный, но такой, что не стерся б ни ветром, ни тлением и не рекой…
Но искать его Казгери пришлось целых пять лет — с передышками на зиму и раздумья, которые были хуже, труднее, теснее любых из известных работ, потому что всегда замыкались досадой обмана и внезапным, слепым тупиком. Тупиком из неверия. Казгери давно бы все бросил, кабы не упрямый, настойчивый дар подмечать даже самую ловкую ложь. И потому он терпел и трудился, перерыв для начала все склепы один за другим (перерыв их буквально по пяди, а затем, чтобы не наследить, так же точно, по пяди, засыпав обратно), потом — круговые подступы к ним, каждую толщу камней (здесь он просто их все перебрал, незаметно меняя местами с ровной пустошью в складках столетней пыли), каждый холмик своей же тревоги, беспорядочно рыскавшей по островку, отчего тот ему стал почти ненавистен, почти глух к его пяткам и совсем безразличен к чутью.
Как-то раз, подстегнутый летом, Казгери вдруг наткнулся на солнечный луч и, пронзенный догадкой, крепко смежил глаза. Захотелось взвизгнуть от счастья. Он и взвизгнул, но только душой, пустив в воздух лишь вздох облегчения. Изнывая от радости, день напролет просидел, словно сторож, на берегу, изучая молчание склепов. Время от времени он всплескивал руками и принимался шагать туда и назад по границе бурлящей воды. Наконец, он дождался заката, перешел опостылевший брод и вдоль поперек стал мерить шагами пространство вечернего света. А когда солнце скрылось в лесу, он вернулся домой, проглотил впопыхах, не увидев, еду и, как в омут, нырнул в торжествующий сон.
Он проснулся еще до рассвета, в мгновение ока оделся и, доверившись памяти ног, пересек еще черную ленту воды и прыжками взобрался на остров. Солнце вышло сперва ободком, потом выросло в красный, подстегнутый радугой месяц, обратилось в оранжевый круг и упало всей мощью на чело скалы за рекой. Он провел там все утро, следя за лучом, как он медленно движется от аула к волне, зажигает ее, а потом начинает проворно скользить по камням, подбираясь к шести белым склепам. Проверив к полудню все то, что хотел, Казгери рассчитал, что копать начнет завтра: на сегодня проделал достаточно. И вправду, он очень устал: почему-то болела спина и смолою слипались глаза. Видно, радость была не из легких.
Он копал точно там, где и должен был прятаться след, неподатливый прихоти случая, очевидный и вместе невидимый и свободный всецело от множества лет. Он копал точно там, куда не заглядывал солнечный луч, заслоненный спиною горы, обходил ее долго, как вечность, а потом, ближе к сумеркам, успевал только чиркнуть последним теплом по приступью покрытого мхом и камнями глубокого лежбища тайны.