Что еще странно: от всех новаторов теперь пахнет не свежей типографской краской, а музеем. Как никогда раньше, поэт сейчас двуликий Янус: до слез в глазах всматривается он вперед и одновременно назад, словно не решил — в какую сторону времени лучше двигаться. Только если некогда музей был стоящей на цыпочках тишиной и покоем, пронизанным светом, с домашними запахами старого дерева и штукатурки, то теперь это — тапочная система с тесемками, как на госпитальной рубахе, и клеймом на груди, коммунальные пересуды и культпоход.
Литература прошлых столетий всегда мечтала выйти на улицу; наконец она добилась своего: вышла на улицу, прошла по Невскому (или проспекту 25-летия Октября) — на углу Литейного ей наступили на ногу и извинились, на Малой Садовой какой-то пьяный дяденька заехал ей локтем в грудь, а на Большой Морской сделали совсем невозможное предложение. Смутившись, литература побежала обратно, с вечной одышкой взобралась по черной лестнице на свой верхний этаж, зашторила окна, закрылась на ключ и сидит ни жива ни мертва, прислушиваясь к звукам в парадной.
— Тук-тук, это кто к нам пришел? У кого это белая горячечка?
Выступивший на конференции товарищ Гройс сделал доклад на тему: «Зачем нужен художник?» Имея голос треснутый, как зеркало от времени, он строго спросил собравшихся: «Зачем нужен художник здесь и сейчас?» И так как все на его вопрос тактично промолчали, пояснил, что имеет в виду не конкретное здесь и сейчас, а абстрактное «здесь и сейчас», а затем разбил наголову эстетические, метафизические и философские позиции своих оппонентов, задавая вопросы, на которые ни у кого не было ответов.
Если искусство, сказал докладчик, просто удовлетворяет потребность человека в прекрасном, то зачем нужен еще один современный художник, когда человечеством уже накоплено такое колоссальное количество прекрасных произведений, что при всем желании невозможно охватить и малую их толику? Если художник призывает к ликвидации разрыва между искусством и жизнью или пытается раскрыть с помощью искусства тождественную ему сакральную реальность, то и в этом случае вопрос, зачем нужен еще один художник, остается открытым. Но ведь что-то заставляет художника писать, даже если он сам не знает — что?
После очередного довода докладчика под одним из слушающих развалился стул. «Что случилось?» — спросил товарищ Гройс строго. «Тамбовский волк тебе товарищ»,— подумал выбирающийся из-под обломков и пробормотал, что упал от обрушившегося на него софизма. Расстроенный, он поднялся под укоризненное гудение собравшихся, в прихожей долго искал свое пальто, которое наконец вытащил из-под других, как карту из середины колоды, и вышел на улицу, так и не узнав, «зачем нужен художник здесь и сейчас», не услышав ответа на вопрос, который так загадочно задал в своем докладе товарищ Гройс.
А лично мне товарищ Гройс показался милым и умным человеком в очках, человеком, напоминающим циркуль.
Кто только не уподоблял себя весам, более древним, чем римская Фемида, и более точным, нежели старый еврей-аптекарь в дореволюционных нарукавниках. Кто только не сравнивал, в одной руке держа чуть наклонное, но все же подлинное здание Кунсткамеры, для равновесия поддерживая его мизинцем, а на ладони другой то ли бидон, то ли ведро теплой свежей крови, почему-то пахнущей типографской краской первого печатного алфавита и преобразованиями. Руки дрожат от непомерной тяжести, хочется бросить все и уйти. Но что-то, какое-то тайное чувство заставляет вслушиваться и вглядываться в равновесие подрагивающих рук, ощущая, что сзади падает тень, от которой никуда не деться. Тень Петровской эпохи, вытянутой на дыбе и неразложимой, как иероглиф.
...Всю ночь я ходил взад и вперед по начинающим уже слипаться между собой строчкам, чувствуя, как липнут к дымящимся башмакам тонкие страницы. «Кто же ты?» — думал я, из последних сил напрягая падающие руки.
Юноша-царь, смущенно прикрывавший лицо от взглядов иностранок теми же самыми руками, что только что рвали на куски внутренности еще живого, но обреченного человека? Подросток-переросток, перешагнувший века спокойного и последовательного труда и совершивший за свой короткий-длинный полувек столько, сколько другим было не унести, какие бы карманы они себе ни делали? Как вместить тебя, вечного современника, великого и ужасного, мин херц, мой сосед и собеседник?
Твой первый прекрасно-плоский город, построенный из костей тысяч скобарей, болотистый рай, высушенный людским дыханием, «Парадиз» с мазанками, крашенными под кирпич, и с кровлями из горбыля, подделанного под респектабельную черепицу?
Твои двенадцать колен, двенадцать столпов, пустотелых ходуль, на которые ты взгромоздил свое государство-курятник, и ненависть к тебе тех, кого ты лишил последнего прибежища — тайны исповеди?
Звон твоих побед, который до сих пор больно и нудно стоит в наших ушах, первый российский полководец, создавший науку побеждать противника голодом, многодневными переходами и крещенскими морозами.